Если биться, значит, биться,

что же в жопу-то кричать?»

Дед Етой стоит, не знает,

меч в руке его усох,

алкоголем разбавляет

он спито́й морковный сок.

* * *

Кхмер Пол Пот

пьёт компот.

Президент Бокасса

жрёт человечьи мяса.

Только скромный Дед Етой,

встав, как водится, не с той,

с-под-подушки личную

пьёт водочку «Столичную».

Выпил рюмочку и вот

вам привет передаёт.

* * *

Дед Етой как всегда встал не с той,

ну а толку-то – та ли, не та ли?

Вытер лоб, сунул ноги в сандали,

постучал об кулак головой.

Посмотрел на кота на кастрата,

Энди Уо́рхола, дегенерата,

чей портрет на обоях висел –

высох, выгорел и обрусел.

Выпил водки, вчерашней, остывшей,

из бутылки, забытой, но бывшей,

потянулся, зевнул, почесался,

клоп ленивый в лодыжку всосался.

Хлоп! – ударил: «Распо́лзался, тать!»

И в кровать завалился опять.

В чём мораль этой притчи простой?

Да всё в том же: Етой встал не с той.

* * *

Если правую наречь левою,

если левую наречь правою,

можно вспомнить сказку старую, древнюю,

ту, где ложь всегда венчается правдою –

а венец-то был из терна колючего,

из болотного хвоща из вонючего.

Дед Етой, который встал, весь искрюченный,

измочаленный, спитой, хнёй навьюченный,

вставши медленно, он правую левою

не нарёк и свой носок продырявленный

опустил вместе с ногой на пол плиточный,

как на крашеный на гроб на повапленный,

где внутри был морок паточный, пыточный,

тьмою тварною, библейскою явленный.

Он сказал: не изъязвлю ни полпятки я,

ни ступни, ни полступни, ни мизинца я.

Хоть потоп, хоть холокост, хоть распятие,

хоть какая, мать её, диспозиция.

Хоть сродни меня с красой-королевою,

хоть пихни меня в разборку кровавую,

не смогу наречь я правую левою,

не смогу наречь я левую правою.

* * *

«Икар и раки, раки и Икар…»

Дремало море в голубом тумане,

дремал Дедал, похрапывал, икал,

топил тоску зелёную в стакане.

«Икар и раки, раки и Икар…»

Что, Дед Етой, задумался? Не стоит.

Трясёт Дедал античной бородой,

и если кто сегодня встал не с той,

так это никого не беспокоит.

* * *

Лишённый разума, как мотылёк простой,

как рак-отшельник в вузовской столовой,

лежит на пляже мёртвый Дед Етой

и думает, сопя, о жизни новой:

что вот он встанет, с этой или с той –

не всё ль равно? – дотянется до пива,

и будет долго, трепетно, красиво

вливать его себе в живот пустой.

И думать, думать: «Надо бы мне, братцы,

хоть на недельку замариноваться.

А то скажи, чего я на пляжу

в постылых белых тапочках лежу?»

* * *

Прозрачных крыльев чаячьих разлёт

над золотым феодосийским пляжем,

Семирамиды виноградный мёд,

и сад расплылся облаком лебяжьим.

О Дед Етой, ты помнишь эти дни?

Не помнишь? Ключик вытащи заветный

и в дверце его дважды поверни,

и ход найди за дверцей незаметный.

Но Дед Етой гремит сковородой,

яичницу готовит на конфорке

из двух яиц, а ключик золотой

забытый им лежит на верхней полке.

* * *

Дед Етой роскошествует,

лежит на пляжу́

с мордою скукоженною.

Рядом я лежу.

Солнце светит мне в висок

от судьбы наискосок.

Выстрел выстрелит, и я –

с вами, мёртвые друзья.

А живые подождут,

ко мне позже подойдут.

Только это Дед Етой

не заметит,

он сегодня встал не с той,

не ответит.

* * *

«Наверно, я ни доллара не сто́ю,

когда на ровном месте не стою́», –

подумалось однажды Дед Етою,

взглянувшему с утра на жизнь свою.

Он подышал на зеркало: тревога

в дыханье отразилася его.

Налил в стакан, для трезвости, немного,

сто пятьдесят, почти что ничего.

На календарь взглянул, число увидел…

– О боже мой! – в сердцах проговорил. –

Сегодня же божественный Овидий

«Метаморфозы» миру подарил.

«В степь удалиться за залив за Финский, –

подумал вдруг мятежный Дед Етой, –

чтобы не видеть этой жизни свинской,

писать стихи, обросши бородой?»