Однако, давайте вновь вооружимся лупой скептика и пристальнее всмотримся в эти исторические полотна. Не сгущает ли Грин краски, отводя «чистой» иррациональности столь доминирующую роль в этих многослойных драмах прошлого?

Упрощение сложного гобелена истории. История редко бывает линейной и однозначной, как стрела. За каждым эпохальным событием – будь то громыхающая война, тектонический сдвиг революции, судьбоносное политическое решение, головокружительный взлет или сокрушительное падение империи или корпорации – стоит невероятное переплетение мириадов нитей: экономических течений, социальных приливов и отливов, хитроумных политических расчетов, неумолимой поступи технологических перемен, и, конечно, Его Величества Случая. Грин же часто, словно избирательный прожектор, выхватывает один эмоциональный фактор (ярость монарха, зависть соперника, ужас осажденных) и преподносит его как альфу и омегу, главную, если не единственную, причину произошедшего. Это делает повествование кристально ясным и захватывающим, но при этом игнорирует всю ошеломляющую сложность реального мира. Быть может, то эмоциональное решение, которое Грин ставит во главу угла, было лишь последней каплей, переполнившей чашу, а не первоисточником надвигающейся катастрофы?

Вновь игра в «сбор вишенок»: Грин – искусный рассказчик, и он мастерски выбирает те сюжеты, где эмоции привели к очевидно пагубным или иррациональным последствиям. Но что же с теми бесчисленными ситуациями, где могучие чувства (например, праведный гнев против вопиющей несправедливости, всепоглощающая страсть к своему призванию, глубочайшая эмпатия к страдающим) становились локомотивом позитивных перемен или величайших свершений? Или где холодный, как лед, циничный расчет приводил к еще более чудовищным трагедиям? Такие контрпримеры, способные нарисовать более сбалансированную картину роли эмоций, часто остаются за кулисами его театра.

Гадание на кофейной гуще исторических мотивов. Как мы уже отмечали, вторгаться в святая святых – эмоциональный мир людей прошлого – занятие крайне рискованное. Мы читаем сухие отчеты, страстные письма, противоречивые воспоминания (зачастую написанные пристрастными свидетелями, преследующими свои цели), но можем ли мы с аптекарской точностью утверждать, что именно эта эмоция была тем самым рубиконом, тем решающим фактором? Возможно, то, что Грин интерпретирует как иррациональный, слепой страх, было на самом деле плодом вполне разумного анализа доступной, пусть и фрагментарной, информации? Грин же преподносит свои реконструкции эмоциональных состояний исторических фигур почти как неоспоримые медицинские диагнозы.

Игнорирование «рациональной» изнанки иррациональности. Как мы уже выяснили, многие наши, казалось бы, «иррациональные» поступки могут быть не просто всплеском чувств, а результатом работы хитроумных когнитивных искажений или использования эвристик – то есть, вполне специфических механизмов нашего мышления. Грин же склонен все эти тонкие узоры сводить к общему знаменателю «бушующих эмоций».

В итоге, исторические иллюстрации Грина работают скорее как впечатляющие метафоры или поучительные притчи, подсвечивающие его основную идею, нежели как строгие, железобетонные доказательства. Они эффектны, они врезаются в память, они создают обманчивое ощущение подтверждения его «закона». Но при ближайшем, более пристальном рассмотрении, часто оказывается, что он возвеличивает роль чистых эмоций, игнорируя запутанный клубок контекста, альтернативные объяснения и всю сложность человеческой мотивации. История в его изложении становится не беспристрастным летописцем, а послушным актером, мастерски исполняющим роль, предписанную ему режиссером.