Когда я впервые прочел диалоги этого человека без шеи, я сразу ощутил раздражение. Сдается, Глеб Пермский сделал ошибку, представив мне этого господина. Его прическа, его голова с розовыми надутыми щечками, словно пришитая к плотному туловищу, его безуспешные попытки продемонстрировать значительность – все вызвало стойкую антипатию. Мало мне моих чувств к герою, которого надлежит воплотить!

Ольга сама читает пьесу, потом призывает на помощь Матвея, – оба стараются мне вернуть хотя бы видимость равновесия.

– Драматизируешь ситуацию, – мягко внушает мой конфидент. – Пьеса как пьеса. Не хуже прочих. Что же до главного персонажа, то покопаться в нем – чем не манок?

Я завожусь с полоборота.

– Какая пьеса? О чем тут речь? Даже не понять, что за жанр.

– Автор назвал ее трагедией.

– Ну, еще бы! Амбиций – сверх головы! Ты бы на него посмотрел. Напыщен, мобилен, претенциозен. Жанр этого действа – ублюдочный, не поддающийся определению, не то коллаж, не то композиция. Обрывки всяческих документов, мне они хорошо известны – об этом монстре прочел я все. Ты говоришь, что любопытно в нем покопаться. Но как играть?! Я в этом вурдалаке не вижу ни единой человеческой черточки. Стало быть, это невозможно. «Ищи в злом доброе». Благодарю вас. Кто ищет, тот найдет, разумеется, но только не я и только не в нем. Автор обязан любить героя. Всякого. Но актер – тоже автор.

– Вряд ли Шекспир жаловал Ричарда, – с улыбкой замечает Матвей.

Эта улыбка меня приводит чуть ли не в бешенство. Я кричу:

– Он обожал его, обожал!

– За что? – недоумевает Матвей. – За кровь? За вероломство? За горб?

Я точно зачерпываю ртом воздух.

– Да, и за кровь. Да, и за горб. За то, что он может им восхититься! За то, что он пишет его с на-слаж-деньем! Поэтому его озорство, когда он несется пером по бумаге, не знает ни удержу, ни узды. Вдову-красавицу на могиле убитого мужа, тоже красавца, швыряет в объятья урода, убийцы! Могу представить, как он ликовал, когда записывал эту сцену, как радостно потирал ладони. И он был прав правотой гиганта. Перечитай монологи Ричарда. Познай, как укрощают строптивых, бросают женщину на колени. Какое пламя, какая мощь! Какое богатое, непобедимое и сокрушительное слово! Это тебе не волапюк канцеляриста-аппаратчика. Не малограмотная казенщина, в которой выцвел и задохнулся свободный многоцветный язык. Лексика такая же куцая, такая же нищенская, как мысль, с одним-единственным назначением вытравить даже подобие жизни и закамуфлировать ложь. Ты этого в самом деле не видишь?

– Я вижу, что он в тебе рождает такой неподдельный темперамент, что просто грешно не дать ему выхода.

– Это не темперамент, а ярость. Нет, даже не ярость, а ненависть. Ярость вспыхивает и гаснет, а ненависть – протяженная страсть, можно сказать, избранница сердца. Я ненавижу это лицо, эти рябины, эту походку. Эти непременные паузы между копеечными фразочками, чтобы придать им особую вескость. И больше всего я ненавижу эту нахальную манеру говорить о себе в третьем лице.

Ольга кладет мне руки на плечи и строго произносит:

– Спокойствие.

Всегда, когда слышу я этот голос с его густыми низкими нотами, я мысленно себя укоряю за то, что опять не сумел сдержаться. Опять как будто чиркнула спичка, вспыхнул, задергался, зачастил. А между тем, эти «вздрюки и взбрыки» – так их определяет Ольга – противоречат мужской природе, такой, как я ее представляю. Видели б меня мои зрители. И зрительницы прежде всего! Их фанатизм дал бы трещину.

– Ты говорил об этом с Пермским? – осведомляется Матвей.

– Уже не раз. Вчера полночи беседовали по телефону.