– Нисколько, – говорит драматург.
– С помощью этого рычага он поворачивает проблему и раскрывает природу власти. Художники, пусть простит меня автор, занимают подчиненное место.
– Именно так. Именно так.
Весь светится. Понят и оценен.
– Не случайно, – улыбается Пермский, – жрецов прекрасного в пьесе много, носитель же власти в ней один.
Далее следует монолог о том, как он безумно захвачен таким неожиданным поворотом. В сущности, Шекспир был последним, кто с трезвым бесстрашием поднял занавес и мужественно сорвал покровы. Наши отечественные гении – и Пушкин и граф Алексей Константинович – были, par excellence, поэтами. Их волновала в первую очередь моральная сторона коллизии. Совесть, богобоязнь, мистика. В двадцатом столетии власть и художник предстали в трагической конфронтации. И пусть для человеческих масс власть – вечный атрибут нашей жизни, на деле она собою являет еще непознанный нами феномен. Он приглашает меня с ним вместе дать свою версию разгадки.
Я уж привык, что голос Пермского на людях становится матовым, подчеркивающим его погруженность в свой, недоступный всем прочим мир. Глаза его смотрят поверх собеседников, он будто общается сам с собой, с нездешней силой, в нем заключенной. Со мной он воздерживается от парада, но присутствие Клавдия Полторака, похоже, подхлестывает его.
Не меньше старается и драматург. Меня угощают представлением под пышным названием «Встреча Творцов». Вполне дилетантское лицедейство. Мое раздражение усиливается.
Полторак протягивает мне папку и произносит весьма торжественно:
– Отдаю в ваши руки пять лет моей жизни.
После чего торопливо сует и торопливо убирает свою гуттаперчевую десницу.
Когда мы остаемся вдвоем, Пермский покидает манеж и, слава богу, преображается. Глаза его постепенно утрачивают свой провиденциальный свет, а голос – отрешенность от прозы, подстерегающей горний дух. Передо мною – другой человек. И взгляд веселее, и тенор звонче, и сам – умнее и обаятельнее, чем был еще пять минут назад. Кладет на плечо мне свою ладонь и дружески просит моей поддержки.
Попросту говоря, я должен исполнить роль Отца и Учителя. Для этого необходим артист неочевидного темперамента и ясно ощущаемой мощи. Ему известен мой интерес к этой фигуре и этой эпохе. Я сам рассказывал, что собрал едва ли не целую библиотеку. Словом, никто, кроме меня.
– Да, но при чем тут Полторак? Достаточно на него взглянуть, чтобы увидеть полый сосуд.
– Возможно. Но ведь это неважно. Мы с вами знаем, что пьеса – повод.
Этого я как раз не знаю. Но спорить никакого желания. Дело не в личности Полторака.
– Я не сумею его сыграть. В сущности, он меня осиротил. Во мне нет и не может быть объективности.
Он укрощает меня улыбкой неуязвимого мудреца.
– Возьмите пьесу и почитайте. Поживите с ней вместе день-другой.
И доверительно произносит:
– Скажу вам на ухо: объективность – это придуманное достоинство. Она невозможна по определению. Недостижима при всех усилиях. Попробуйте представить себе объективного родственника. Любовника. Объективного недруга. Или друга. А объективного ксенофоба? Его выдает не слово, а тон. Слово может быть даже холодно, но интонация клокочет. Милый мой, все это от лукавого. Предпочитаю открытые страсти.
Уже прощаясь, он говорит:
– Во мне ведь тоже нет объективности. Он истребил мою семью.
2
14 сентября Дни неизбежных переживаний, к которым я так и не смог привыкнуть. Со всякой ролью обычно вступаешь в непредсказуемые отношения. Бывает, завязывается роман, при этом сразу же, с первой реплики. Случается, приходишь в растерянность – не понимаешь, как подступиться. На сей раз градус моих волнений выше критической отметки.