– Ну ты мастак. Ну подсобил… А сын то у нее… Запойная безмозглая детина. Увидит вечер твою пятерку и еще, может, одну – побьет мать и отберет… Старуха завтра рухнет здесь же на больную ногу по мокрой глине и сломает бедро. Сынок наконец на вино наберет, упоит еле дышащую какую-нибудь побируху возле палаток, той каплю надо, и изомнет и исхлещет ей испитую рожу – за старое, некрасивое, крапленое гонореей тело, за свою же нужду и липкое, тухлое бессилье…

– А Вы откуда все это разузнали? – спокойно бесясь, выдавил я.

– Как же иначе? – хрюкнул горбун.

– А так. Придет старушка домой. Расстелит чистую кружевную тряпочку. Включит повесть телевизионных новостей с островов африканского континента. Выпьет на монетку горячего чая с горячей булкой. И вспомнит какой-нибудь калач с ярмарки давнего детства.

– Это вопрос веры, – скучно отвернулся уродец. – А не факта. Не булки, не чая, не разума, не тухлого тела. Это преимущество веры над жизнью. Если тебе хочется, что все так – пусть и будет. Мне плевать. Но учти все же, либо вера, либо жизнь.

И тут вдруг, пошатнувшись, горбун отчаянно вскарабкался на невысокий могильный холмик и, размахивая корявыми руками и постанывая, принялся молотить каблуками глиняную жижу:

– Ты слышишь, ты слышишь! Либо вера, либо жизнь… Глухие боги, от вас одни хлопоты… Фас, фас, ату, – понес карлик больной вздор. – Ты слышишь? Огненные лохани поют по нам… молитвы… Я один, всего один. Кто здесь возлюбленный, кто влюбленный? Могила горбатого не расправит, – горбун стал совсем задыхаться и хрипеть, я с ужасом глядел на его корчи.

Слезы, слюни и белая слизь выпали из карлика на крупное лицо, выбрались на щеки и лоб тяжелые мрачные пятна забитых сосудов.

– Любить себя, любить везде, до дней последних… – страшным спазматическим шепотом продекламировал рухнувший в глину больной, судорожно скрежеща зубами, и по телу его помчалась волна, выкручивая мыщцы рук, шеи и ног.

Вы, конечно, полностью уважаемый редактор, как я уже с трудом припоминаю, еще и великий в простоте психолог. Без сомнения знаете, что в подобных припадках больному ни в коем случае нельзя первым делом отдавать грызть язык. Но поймите и меня с нахлынувшими вдруг тревогами. Я схватил первое, что нашел, это была кучка палых листьев, и тут же швырнул ее прочь, после бросился к своему почти новому зонту и в меру ловко вставил его в бодающуюся челюсть горбуна. Потом, плохо ориентируясь в тумане, выступившем из моих глаз, кинулся за подмогой, хотя где тут было кого искать, в довольно глухом пригородном отшибе. Спотыкаясь одной ногой об другую, я выбежал на дорогу и – о, чудо! – к нашему счастью прямиком прямо ко мне кувыркающейся походкой подбежал сухонький старичок, чопорно, по какому-то странному старинному обряду наряженный.

– Что, где? – взвизгнул он, почему-то глотая гласные.

– Там, в глубине, большой горбун, – я, вместо „больной“, выразился несуразно.

– Ты кто? – истошно завопил старичок и форменная фуражка скатилась с его костяного черепа. – Доктора! Ты кто, ты килер? Шеф где!?

Я обомлел. Потому что вдруг на пустынной дороге ударили слепящие фары спрятавшихся за вечер машин и вращающихся мигалок, истошно заорала сирена и прямиком ко мне, страшно напружинив удавки качаных рук, бросились строго одетые молодые молотобойцы в строгих английских галстуках. Я, спрятав слабые позвонки шеи почти в рукав, увернулся и сверчком помчался назад, сохраняя жизнь сразу двух существ.

Дальше не помню, пока врать не буду. Листья, пахнущие угловой аптекой, голубая звезда, качающаяся над верхушкой ели, тихий звон подземных кладовых. Голова! Не может быть, чтобы моя мечта так и застряла во мне, как в пескаре крючок на лосося.