И тут услышал я, как земля скрипуче и невнятно протявкала мне:
– Чего засижываться? Сразу б и туда, вниз, в подземные кладовые. А то смердим и смердим. С природы не убудет. Камни не шелохнутся, трава не скрипнет, листья лягут опять в рядок. И всего недосчитается здешний круг двух-трех осин-берез, спиленных в промозглый день. Что, нет?
Земля умолкла, я поднял голову и увидел, что опять ошибся. Я был уже не одинок. Неизвестный присел прямиком на соседний, затянутый переплетом многолетних разнородных трав холмик напротив и нагло разглядывал окружающую меня ничейную тишину. Это был именно он, противоречивого вида пухлый горбун, почти уродец с застывшим в полуулыбке перекошенным во все стороны несоразмерно крупным лицом. Отчаянно дорогой, судя по крою и материалу, костюмчик сел на его тело криво и косо, нелепые пуговицы казались застегнуты невпопад через раз, штанины и ботинки, проблескивающие кое-где глянцем новой кожи, впитали глину и грязь, а галстук сорванной удавкой болтался сбоку.
– Давай, товарищ, не молчи. Здесь не положено. Рассказывай давай, по-порядку, – ухмыльнувшись, выдавил неожиданный собеседник и, вдруг, растопырив ручонки, азартно сполз, изображая расшалившегося дитятю на ледяной горке, по мокрой глине ничем, кроме скрещенных посеревших палочек, не отмеченной могилы.
– О чем это? – не успев придумать, изумился я.
– Э, да о чем хочешь! Мне на все наплевать, что ты тут набрешешь. По тебе видно наскозь, никуда ты ни к черту не годишься, женщин толком не любишь, вином не упиваешься вдрызг. Повитуху, и ту в свое время испугал, поди. Временная фабрика по переводу одних газов в другие. Плети что-нибудь. Не могу тут, на этом пустом месте молчать в одиночку.
Я с трудом взял себя в свои дрожащие руки и отвернулся от неприятного дергающегося соседа и от его блестевших черным шелком холодных неподвижных глаз.
– Позвольте, – возразил я как можно спокойнее. – Что это Вы меня так приклеили? Я и повода не давал, и к Вам не задирался. Сижу тут вдвоем со своими проблемами. Вы, видать, никого не любите, – терпеливо огрызнулся я.
– Ну и ложный же ты субьект, – крикнул карлик и стал жучком взбираться обратно, помогая себе лапками и пятками, при этом задел и опрокинул в жухлую листву кожаный кейс, торчащий возле его ног надгробной плитой. – Я не люблю, видал!? А мне и не велено, – вдруг тихо и осторожно заключил он, оглядываясь и помахивая скрюченным пальцем. – Мне завещено с высоты, – и он воздел ладонь, – обожать только себя. Холить, лелеять и утешать в горе. Тогда, – и он ткнул в опять кропившее небо, – и это понятно каждому непредвзятому даже слюнявому идиоту, все встанет на свои места. Да-да, не возражай, маленький, напичканный догмами, спеленутый путами ложных заповедей, гниющий с хвоста человечек. Даже ты должен наконец доперить – или с природой, или против. Или с природой, куда она затащит, или с догмами в иллюзорный мир добрых дегенератов, жрущих друг друга со скоростью древних рептилий невдомек себе.
– Сон такого вот разума, – возмутился я, – и рождает чудовищ!
– Э, да ты поостынь, – отпарировал горбун, щурясь и как-то наоборот, еще хуже перестегивая пуговицы пиджака. – Я вижу, ты как-бы добрый, как бы грамотный малый. Вроде учился, где-то вызубрил. Зачем? Ты, влюбленный в окрестность, что, кому-то охлопотал много радостей?
В этот самый миг к нам подтащилась сухонькая старушонка и, сдувая дождь с морщин, прошамкала:
– Знатные баре, цветочков сухих не попросите? Вереску, козьего дыханья, подземную астру, лопушник топливый. Розы перуанские, крупные.
Я молча протянул ей монету, и бабуля скрылась в сухой траве, ловко прорубая себе палкой тропку. Горбун уставился на меня с изумлением, потом откинулся на копчик, насколько позволило не туда выросшее тело, и, почти беззвучно повизгивая и вращая в непонятной пляске ручонками, взялся судорожно хохотать. Потом сквозь отрыжку смеха, посапывания и причмокивания он выбросил мне горстку подлых обвинений: