– Читай. Очень представляет, – серьезно произнесла больная.

Личико ее порозовело, в глазах дымился интерес, пальчики гладили притертую стеклянную голову прозрачного масла.

На четвертые сутки, как исчез худощавый прохожий урод, распугавший окрестное собачье, Гусев засунул глубоко под куртку папку с отчетом, особо проверив лист с грубыми резолюциями, и отправился на поиски потерпевшего. Никто кругом ничего не ведал и не знал. Видели уродов, но совсем не тех. Встречали говорунов и обещал, но крепких и бесстыжих, попадались и в кедах без шнурков, но все больше бухие, с заплетающимися от грязи штанинами.

Наконец Петр пробрался в центр развалин городской больницы и, преодолев баррикады из гнутых бочек, битого лабораторного стекла, кровавой стекловаты и ошметков бетона, остановился, войдя в проем бывшей когда-то двери, у стеклянного шкафа с вывернутыми железными ребрами полок, на которых все же в каком-то порядке расставлены были круглые стеклянные цилиндры с засахаренными кишками и заспиртованными аскаридами.

– Кого ищете, батенька? – осведомился у Петра знакомый голос.

– Мне вот его, – от неожиданности вздрогнул чертежник и погладил себя по распухшему отчетом пузу. – Человека этого, в босых кедах.

Чуть снизу уставилось на Гусева знакомое лицо профессора Митрофанова.

– А у нас таких нет-с, – хитро нахмурилось ученое лицо. – И быть не может, батенька. Мы на таких лекарства не расходуем и лечим уговорами не более суток, у нас нервное отделение закрыто из-за общего истощения. На замок. И еще на засов. Так что не обессудьте.

«Врет, и видит, что я вижу, что врет. И я вижу, что он видит…» – запутался Гусев.

– А как же живот то Ваш? Болит? – подошел поближе доктор, положил руку Петру на плечо.

– Нет, спасибо, проходит само. Но Вы то давайте будьте так добры мне подсказать, где содержится этот сухощаво изможденный гражданин с дальним предписанием. И зачем эти опыты над собаками проводить в лужах и показывать им тропки. Да. А то мне, думаете, жаловаться на все эти фокусы некому?

Митрофанов несколько взгурстнул, снял руку с Гусевского плеча и положил в крахмальный белый карман.

– Так Вам, батенька, зачем так называемые люди то все эти нужны. Ну там, в кедах и с собачьим опытом? Вы мне можете не таясь, мне и не такое больные… Кстати, как дочка то Ваша, что ж давненько не обращались?

«Раскрыл, узнал», – промелькнуло в Гусеве, и он схитрил.

– Личное ему устное послание и передачу ему требуется передать, если не помер, чтоб уже не беспокоился. Все, мол, как у людей, где надо. Кроме молока и хлеба, которые, ясное дело, сожраны.

– М-да, – Митрофанов в задумчивости потер переносицу.

Тут какие-то двери, которых первоначально и не было, резко звякнув, раскрылись, и из них перед профессором и чертежником вывалилась неожиданная группа лиц в составе по генеральски одетого здорового краснолицего мужичины, еще другого – в кожаном новом «пилоте» и с маслянистым лисим лицом, и еще третьего – державшегося у распахнутых дверей особнячком и совсем без лица, и потому не оставившего и штриха в точной чертежной памяти Гусева.

– Всем стоять. Руки по швам. Ноги врозь, отставить, – крикнул генеральски одетый.

– Да ладно тебе, Гаврила, – проворчал кожаный и, с силой пнув ногой попавшееся под руку передвижное кресло женского отделения под халат профессору, произнес: – Присаживайтесь пока, Митрофанов.

Профессор ловко присел в неудобное кресло и сказал чертежнику, растягивая слова: «А Вам, больной, три пилюльки слабительного, и баиньки, баиньки».

– Руки, – крикнул чертежнику кожаный и, ловко задрав вверх Петины рукава, тщательно ощупал бока и штанины, ища боевое оснащение.