Гай вспомнил покошенную избенку, оставленную на обочине Камнеграда, и тягостно вздохнул: нет, с хозяйством ему не сладить. Это ж где его раздобыть?
На скотном дворе не в один десяток алтынов такое добро станет. А алтыны в карманах Гая появлялись редко: еще реже, чем еда. И не задерживались надолго.
Значит, и думать об том нельзя. Что с дум-то? Верно, ничего.
И тогда рукам мыслями мешать не стоит. Глядишь, и наберет в запас съестного, чтоб мамка с сестрами с голоду не отошли на старое капище. А там будет новый день. И новые помыслы.
Гай снова обернулся.
Он ведь оставался незамеченным не только благодаря везению. Та болезнь, что лишила мамку остатков разума и уже принялась за сестриц, у него самого развернулась иначе. Дивно.
Как заметил?
Так еще в детстве, когда папка с ними жил. Бывало, зим этак в пять заберется на колени к тятьке да таскает петушков сахарных из-за пазухи. Смеется, нити силы выпуская да окутывая ими родительский взор. И ведь отец потом все дивился: куда петушки делись? Вот те были, а так-то – и нет.
А малец все усмехался, шалил.
И как рос – шалости все больше становились. А с ними и нити силы сырой росли, прочнели.
К десяти зимам Гай мог не только взор отводить.
Бывало, у матки голова разболится. Кричит и плачет она. А Гай не выносил родительских слез, потому и забирал боль ееную. Сначала себе, потом научился в землю жирную отдавать, к капищу привязывая. На капище землица старая, святая. Она на многое способна – Гай это знал наверняка.
С зимами и других умений прибавилось.
А вот с мамкой не сладил. Да и с сестрами – едва ли получится. Еще удержать пару лет на грани – быть может, только дальше и его мощи не хватит.
Отчего-то проклятие баб в их семье не поддавалось дару Гая. Не оттого ли, что оба они – одинаковы?
Гай не разумел. Не было у кого спросить подмоги. Да и к кому с таким сунешься? Мало ли жизнь научила его держать язык за зубами? Уж и в храм не пустят, как прознают о таком. И он бы не расстроился, да только девки егоные реветь станут. А с ними и мамка, не разбирая рева. Эта-то ревела часто…
Гай снова выпустил нити силы, закрывая от кухонного люда что себя, что лиходейство свое. А сам продолжил.
Еды в этот раз набралось много, и распертая рубашка выдаст его. Вот если бы удалось личину сменить. Хоть ненадолго. Поправить черты, исказить фигуру. Расширить в талии, чтоб холстина не из-за хлеба топорщилась, а словно бы из-за живота…
Гай улыбнулся. Такой живот был бы для него благостью. Это ж где видано, чтоб человек мог не просто поесть, а раздаться в поясе? Невиданная блажь. И подвластна она лишь баринам. Те вот все как один – румяные да широколицые…
Личина меняться не хотела. Плыла – это Гай чувствовал, а вот так, чтоб по-настоящему – с трудом. Хлопец вспомнил знакомого барина. А что, может, и получится?
Усы дорисовались легко. Завились широкими кольцами, в бороду вплетаясь. И сама борода та не жидкой рыженькой стала, но густой да русой. И волос отрос.
Пальцы на руках раздулись, словно бы колбаски, что подают в высокие покои. Живот…
Гай так увлекся, что не сразу заметил: за ним наблюдают. Пристально, внимательно. С одобрением. Дурак! Ведь если бы заметил, остановился: кто на кухонном дворе при хоромах княжеских мог наблюдать за ним с одобрением?
Ворье тут же схватили бы, а этот…
Гай встретился с ним взглядом лишь тогда, когда закончил. Удивился. И ответил улыбкой на улыбку, зубы показавши.
Оскалился, значит. Предупредил.
Пусть барин знает, что Гай ему так просто не отойдет. И коль шкуру придумает с него снять, то шкура та дорого обойдется.
А барин подошел. И рука его правая, в кожаную высокую перчатку облаченная, привлекла внимание хлопца: