Мне опять стало очень скучно и одиноко. В моём отношении к Косте произошла какая-то перемена, связанная с отчуждением, причины которого было трудно понять. Я уже не ждал его, как раньше, поскольку мне было жутко стыдно, что я усомнился в его добром отношении ко мне, но, с другой стороны, я не знал, каково на самом деле было его отношение – ведь, возможно, он просто чувствовал свою вину, что наша встреча закончилась так драматично для меня, и хотя я сам как дурак помчался от него прочь и так глупо покалечился, он был к этому всё-таки причастен. То есть, думал я, его просьба к отцу похлопотать о моём деле была, скорее, из жалости, а не из стремления постоянно видеть меня подле себя на курсах академии, да и жёсткий Костин взгляд тогда, перед моим роковым бегом к оврагу – он не давал мне покоя, он пронизывал меня насквозь каким-то внезапно пробежавшим холодком, возникшим, по-видимому, вследствие извечной человеческой привычки разделения мира на он и я, свои и чужие…

Чтобы успокоиться, мне надо было бы поговорить с Костей, в конце концов, написать ему и объясниться, но я не мог придумать, с чего начать и что сказать даже в уме, не то что на бумаге. Как только я начинал придумывать фразы своего письма, они не клеились, звучали чопорно и глупо, как будто я винился перед ним – но в чём? В своей несуразности? Но тем самым я только подчёркивал её – эту самую несуразность – и переживал вновь разрыв с ним, вспоминая последние минуты перед расставанием и эту мёртвую кукушку с простреленной головой, её грязные, окровавленные перья прямо перед моим носом, и это было ужасно и невыносимо больно, больно. Больно.

В один из таких дней, когда я пытался решить, что же всё-таки написать Косте, я медленными кругами передвигался по спальне, то и дело откладывая в сторону поднадоевшие мне костыли и машинально перебирая предметы на мамином комоде. В который раз я доставал оба японских веера из футляров, бессмысленно щёлкал ими как ножницами – раскрывал, разглядывал и собирал, потом подолгу пялился на открытки с неизвестными мне буковками, но они по-прежнему хранили тайну непонятного мне алфавита, и я не знал, чем бы ещё я мог себя развлечь.

На этот раз, стоя у комода, я обратил внимание, что на его поверхности пролегли островки неровных полос – там, где я трогал предметы, пыли не было, а за большим квадратным зеркалом в тяжёлой старинной оправе, прислонённым к стене – была. Тогда я решил протереть пыль и за зеркалом, чтобы не было заметно, где я трогал предметы без спроса, а где нет. Осторожно отодвигая зеркало, к своему удивлению и мгновенному восторгу, я обнаружил за ним две крохотные фигурки с первого взгляда похожие на что-то вроде маленьких нераскрашенных матрёшек. К тому же они изрядно запылились. Я взял фигурки, потёр их о пижамные брюки и увидел, что они представляли собой скульптурки человечков в забавных позах. Вырезанные то ли из светлого дерева, покрытого лаком, то ли из чего-то вроде слоновой кости, они были приятны на ощупь и, скорее всего, являли собой персонажей каких-нибудь японских сказок. Один из человечков держал в одной руке корзинку, из которой высовывалась рыбья голова, – было ясно, что это рыбак. А у другого – весёлого лысого старичка в сандалиях и мешком за спиной – из широко распахнутого халата выпячивалось большое круглое пузо. На первый взгляд эта фигурка очень напоминала уже знакомую мне чернильницу. Я невольно рассмеялся. Какие забавные! Интересно, почему я никогда их раньше не видел? Понятно, что мама привезла их из Японии. Значит, это было до моего рождения. Как тоненькая ниточка связь с моей второй родиной стала снова напоминать о себе, как бы говоря, что я не должен забывать о ней и что меня, возможно, ждут ещё новые неожиданные открытия.