– Нины, нашей соседки. А я, признаться, растерялась совсем… Быть может, если бы спохватилась сразу, то Фенечке успели бы помочь…
– Едва ли, – покачал головой Кошкин. – Не стоит вам себя корить. А Нина, выходит, знала, что доктор Кузин остался в институте этой ночью? – с сомнением уточнил он, потому как помнил: для генерала Раевского, к примеру, нахождение доктора на рабочем месте стало неожиданностью.
Люба Старицкая пожала плечами и неуверенно согласилась:
– Выходит, что знала…
Занятным было то, что госпожа Мейер ни разу не перебила девушку во время ее рассказа, не поправила и даже колких замечаний не оставляла. Она слушала молча, с явным сочувствием и то и дело почти что по-матерински гладила мадемуазель Старицкую по руке. Очевидно, что девушка была любимицей Анны Генриховны – в отличии хотя бы от Агафьи Сизовой. И едва ли дело лишь в ангельской внешности, приятных манерах и кротком нраве Любы, да в запутанном происхождении Агафьи – хоть и это наверняка сыграло роль.
Люба, без сомнения, была хитренькой девушкой. Знала, когда сказать, когда смолчать, когда пустить слезу, а когда проявить твердость. И это даже не упрек. Воспитывалась в сем учебном заведении Люба намного дольше Агафьи, с восьми лет, как она сказала. Видимо, было достаточно времени и причин, чтобы научиться.
Ну а для Кошкина это было сигналом, что Люба Старицкая слишком хорошо умеет притворяться, чтобы верить ее показаниям на сто процентов. Кошкин сделал пометки относительно тех показаний в своем блокноте и снова спросил:
– Доктор Кузин показался вам взволнованным, не таким, как обычно, когда вы его увидели ночью?
– Да, – тотчас согласилась Люба, – он был чем-то напуган, так мне показалось. Даже впускать нас сперва не хотел, пока не увидел Фенечку.
– Напуган? Чем же он мог быть напуган в собственном кабинете, как вы думаете?
– Право, не знаю… – смутилась Люба, – мне подумалось, что он спросонья, может быть.
Кошкин же рассудил иначе. Неужто Кузина уже тогда держали «на мушке», и он справедливо опасался за жизни девочек? Поэтому не хотел впускать?
Или же просто опасался, что они помешают деликатной беседе?.. Впрочем, если он выглядел напуганным, то, скорее, первое.
– Вы заметили кого-то еще в лазарете, помимо Кузина? – уточнил все-таки Кошкин, не особенно надеясь на положительный ответ.
И только теперь девушка повела себя странновато: встревожилась и быстро оглянулась на начальницу института. Будто спрашивала разрешения. А после вдумчиво кивнула:
– Вы ведь о докторе Калинине говорите? Мне Агафья сказала. Его самого я не видела, но дверь в соседствующий с лазаретом кабинет была приоткрыта и вдруг захлопнулась сама собой, когда мы вошли. Совсем тихо, не знаю, видели ли это другие девочки…
– Может быть, это просто сквозняк? – предположил Кошкин.
– Едва ли… окно было закрыто.
– Вы точно помните про окно?
Люба снова кивнула, теперь уж не раздумывая.
– Оно не могло быть открыто хотя бы потому, – объяснила девушка, – что на подоконнике стоял хрустальный флакон, очень красивый. Граненый, с золотой змейкой, обвитой вокруг горлышка. Кто же станет ставить такую красоту на подоконник у открытого окна?
– Флакон?! – Кошкин и Мейер, кажется, воскликнули одновременно.
А Люба растерялась:
– Вы разве не нашли его, Степан Егорович? Очень красивый флакон, я еще удивилась, откуда такой в лазарете. Скорее для духов, чем для лекарств.
Кошкин изо всех сил напрягся, пытаясь вспомнить – но больная голова всячески мешала это сделать. Однако он и в таком состоянии готов был поклясться, что подоконник совершенно точно был пуст, когда он вошел в лазарет. Запачкан потеками крови, но пуст. Флакон, разумеется, мог упасть – и внутрь комнаты, на пол, и наружу, на газон. Следует непременно расспросить полицейских, которые нашли следы от мужских ботинок, не попадался ли им еще и флакон…