В 1962 или 1963 году меня вызвали в суд как свидетеля по делу одного типа, который был еврейским полицаем в Бендзине. Вышло так, что против него и в его защиту я сказал примерно поровну, а в конце попросил, чтобы меня избавили от роли свидетеля. В ходе процесса у меня случился разговор с адвокатом этого человека. Было это в адвокатской конторе.

Помню, этот адвокат, такой же низкорослый, как я, спросил меня, почему мы упрекали тех, кто не хотел защищаться. Стал напротив меня раскорякой и давай орать: «Я офицер израильской армии! Я знаю, каково посылать солдат на фронт, я сам выполнял такие приказы! И мне это не было раз плюнуть. А вы хотели, чтобы старухи, тетки, калеки, здоровые, молодые, старые – чтобы все они защищались? Откуда такая хуцпа[70]? Да как вы смели?» Он меня срезал – я понял, что он прав. Может, мы и в самом деле несправедливо упрекали тех, у кого не хватало смелости защищаться? Потом я часто думал: наверное, мы не имели права требовать, чтобы все оборонялись, оказывали сопротивление…

Вы спрашиваете, когда я уехал из Польши? Via[71] Аушвиц, Маутхаузен? Сейчас. В марте 1944 года меня арестовали. Катовице, Мысловице – тюрьма. Потом – Аушвиц и Маутхаузен. С тех пор я в этих местах не появлялся. К Польше я отношусь как к давней, дорогой сердцу возлюбленной… которую не хочу больше видеть. Пожалуйста, не принимайте на свой счет. Это не относится к людям, по крайней мере к людям вашего поколения. Я… Нет, не буду об этом говорить!

Иерусалим, май 1989

Шмуэль Рон умер в 2000 году в Иерусалиме.


Кто-то должен был этот шкаф придвинуть снаружи…

>Разговор с Машей Гляйтман-Путермильх

Родилась я в Варшаве в 1924 году, в мелкобуржуазной семье: мой отец был торговцем, держал кожевенную мастерскую. Мама еще в юности пришла в Бунд, отец был беспартийный. Дома меня воспитывали в социалистическом духе – я ходила в бундовскую школу, это была одна из школ ЦИШО[72]. Преподавали в ней, разумеется, на идише. Каждая школа носила имя кого-то из вождей Бунда. Я училась в средней школе имени Гроссера[73] на улице Кармелитской. Нас там воспитывали по-коммунарски: дети должны друг с другом делиться, быть друг к другу внимательными, друг другу помогать. Я это усвоила с малых лет.


А потом, после школы?

Потом я пошла в училище ОРТ[74], тоже в Варшаве, на улице Длугой. Не доучилась, потому что в 1939 году учебе для евреев конец пришел. В гетто дети учились тайком, книги под пальто прятали. А я уехала в 1939 году из Варшавы в Медзешин. В Медзешине работала в санатории Медема[75]. Жила там до самого закрытия гетто.

Вы вспоминали, что учились в одной школе с Мареком Эдельманом, верно?

Да, в среднюю школу мы ходили вместе. ОРТ была женской школой.

А в санатории Медема что делали?

Работала в швейной мастерской, шила. Всего нас было двенадцать девушек из молодежной организации Бунда – «Цукунфт СКИФ»[76]. Как вернулась в Варшаву, тут же гетто закрыли.

Но зачем вы вернулись?

Родители очень настаивали. Все твердили, мол, закроют гетто и нас с тобой разлучат. А они этого не хотели. Моя старшая сестра тогда была в России, я оставалась единственным ребенком в семье, и они не хотели…

Родители уже были в гетто?

Разумеется. Мы ведь жили на Налевках, 47, и наш дом оказался в границах гетто. Так что мы имели, как тогда говорили, «счастье». Нас из квартиры не выселили, все, что в квартире было, могли продать, чтобы купить хлеб, а вот те, кому пришлось перебираться, бросили почти всё. Да… Мы продавали потихоньку вещи и как-то продержались почти до выселения. Я немножко умела шить, поэтому, как кто-нибудь умрет, покупала его старые вещи, отец распарывал, перекрашивали, я шила, а мама продавала. Позже мне пришлось всем этим самой заняться, родители от голода совсем ослабели. Я продержалась дольше всех, хоть и опухла.