Взять хотя бы супермаркет, где все являли собою неиссякаемый источник позитива. Каждый, помимо содержимого, был полон перспективой привлечь потребителя о двух ногах и быть отмеченным пальцами первенства, плюхнуться в корзину и оказаться на кассе, чтобы кассир напоследок считал твой особый штрих-код и окончательно передал в руки новоиспеченного владельца, с которым ты в один голос напоследок произнесешь: покедова.
Казалось, ничем не нарушить эту («От каждого по вкусам, каждому по потребностям») идиллию – бывшую не чем иным, как побочным продуктом наших грез. Нас тогда можно было уподобить пианино, на котором сутки напролет воспевают радость жизни, где каждый товар соответствует одной взятой клавише, что привносит собственную ноту в разнообразие звуковой палитры. Но музыке не суждено было жить вечно: пианино расстроилось – по вине одной Мятной Жевательной Резинки.
Увидеть мне ее не довелось, как и услышать. Нас разделяли более десятка метров, но, благо в глашатаях недостатка не было, ее слова дошли до всех прилавков абсолютно всех отделов. Из них следовало, что три дня тому назад и она не отставала от нас и с тем же пылом витала в облаках на полке у кассы, пока в одну из смен не приглянулась молодой кассирше, из нагрудного кармана которой она тогда и глаголила. Жвачка поведала о переполнявшей ее любви к людям, о желании стать полезной, дарить им свежее дыхание и белоснежную улыбку, как того обещала реклама. Но все ее надежды лопнули, даже как следует не надувшись, – мир за дверями супермаркета оказался отличным…
Она рассказала об огромных мусорных контейнерах, наполненных как мертвыми, так и уцелевшими, и о вокруг и далеко от них разбросанных использованных упаковках, на которые бесцеремонно наступает человек, а животные копошатся и вгрызаются зубами. Они были мертвы, но никому не было до них дела. И тут даже не знаешь, что лучше: представлять из себя карикатуру на истерзанную смерть или томиться неизвестно сколько в ожидании более гуманных счетов с жизнью.
Весть о том, что смерть для емкости наступает вместе с потерей ее целостности, стала для нас облегчением и в некотором роде открытием. Ведь мы-то полагали (и многие, кто так думали, старались держать эту мысль при себе и не решались озвучить вслух, чтобы не испортить царившую вокруг негу), что погибель прямо зависима от обилия в нас жидких и сыпучих тел. Но теперь выясняется, что жизни без содержимого быть? Что циркулируемые безумцами (по-другому их и не называли) слухи правдивы? И даже потеряв себя изнутри, всецело отдавшись человеку, это не станет концом всему?
Все так, выдавил через силу челюстной тренажер. И зал возликовал. Но ненадолго. Ибо интонация, с какой то было произнесено, заставила нас насторожиться и умерить степень торжества. А причиной тому послужило чувство страха, источаемое ею. Да-да. Упаковка Для Жвачки боялась. Она лицезрела две крайности, что нас ожидают, во всей их грязной обыденности, – и ни одна не могла ее устроить. Собственно, как и меня; да и много кого.
Согласно тому, какую степень достоверности наделяли сказанному, вопросы приобретали различную направленность: доверчивую – касаемо того, сколько же еще жвачек в ней осталось, и подозрительную – относительно того, как объясняется тот факт, что она еще жива, если ее открыли? Может, все это обман и в действительности она нисколечко даже ни мята? И допуская обратное, разве деликатность проделанного не ставит под сомнение положение о неблагодарности людской?
Но дождаться необходимых разъяснений никому было не суждено. Потому что в ту же секунду, как только Жвачку заподозрили во лжи, она надулась и более не произнесла ни слова…