Она ни разу не взглянула на него. Она смотрела только на носатого Шаха, и Курт невольно прислушался к их разговору.

– Я знаю, каково это, – говорил Шах. – Я знаю, каково это, когда у тебя нет родителей, к которым можно было бы поехать домой. Когда я думаю о первом годе в «Пумпе», то вспоминаю, как мы праздновали Рождество… Нас было пятеро в бараке, и ни у кого не было близкого человека.

Его длинные, торопливые руки жестикулировали в такт словам, но в его глазах отражалась забытая печаль, и, возможно, он рассказывал больше для себя, чем для других.

– Тогда у меня еще не было девушки… Мы поставили сосну, украсили ее мишурой, зажгли несколько свечей и тому подобное, сами понимаете, и, немного пофантазировав, можно было представить, что это настоящая рождественская елка. Один из нас умел играть на гармошке, и он исполнял все рождественские песни, которые мы с детства знали. Некоторое время мы пели, а потом один за другим смолкли, и, в конце концов, мы все сидели вокруг нашего дерева и плакали… Проклятая война! Никому из нас не было больше двадцати.

Он попытался выдавить улыбку, а потом весело сказал:

– А что было делать? Мы разозлились, выкинули дерево, облили его керосином и устроили фейерверк. Да… А потом мы напились как свиньи. А что было делать? – повторил он.

Реха уперлась подбородком в колени. Николаус коснулся ее руки. Реха нахмурилась, она и не подозревала, что его прикосновение было своего рода мольбой и что он испытывал смутное чувство вины за то, что его Рождество в послевоенное время было уютным и радостным.

Он подумал: «Если она согласится, я приглашу ее в этом году к себе домой».

Шах сказал:

– Скоро я сдам на разряд. И если мастер согласится, возьму Эрвина в помощники. Когда он обучится, он не будет прогуливать нормальную работу.

Реха с пылом воскликнула:

– Мастер согласится! Спорим?

«Что ж, тогда все проблемы будут решены, если Наполеон все же даст на это свое разрешение, – насмешливо подумал Курт. – Прилежный Шах, все это сборище славных парней… На самом деле мне не стоило обо всем этом беспокоиться». Он изо всех сил старался использовать свою проверенную иронию, тем не менее его терзали сомнения в значимости его личности: он не понимал, почему здесь, в отличие от школы, ему не везло. Он не завоевал их внимание ни своими непринужденными речами, ни своим самым любезным смехом, ни даже своими щедро раздаваемыми сигаретами. Они не поддавались его чарам – предмету его веры и особого внимания. «Они просто тупые», – подумал он.

Но Реха… Он взглянул на ее опущенную голову и на светлый пробор в ее темных волосах и почувствовал укол в сердце. Он удивленно подумал: «Похоже, я влюбился…» Она тоже ускользнула от него во время этого проклятого собрания. И в этот момент он пожалел о каждом снисходительном слове, которое сказал девушке, и о своей изношенной рутинной нежности; Реха заслуживала лучшего, если он хотел удержать ее.

– Но почему, черт возьми, ты все время опаздываешь? – спросил студент. – Только не надо говорить, что каждый раз опаздываешь на автобус.

– Так ведь нас никогда не будят вовремя, – ответил Эрвин. – А идти пешком до Траттендорфа…

– Вот ты и приходишь к вечеру, знаю я, как быстро ты ходишь.

Курт зажег сигарету, после чего между двумя затяжками произнес:

– Купи себе велосипед. – Он удивился, почему другим не пришла в голову эта простая, близкая к истине мысль.

Эрвин пошевелил большим и указательным пальцами, как при подсчете денег.

– Времени нет, – сказал он, застенчиво улыбаясь; его лицо утратило выражение недоверчивого напряжения.

Они еще немного поболтали, освещая проблему с велосипедом со всех сторон, а затем Николаус встал, пробормотав извинения, и вышел из комнаты. Вскоре после этого он вернулся – Николаус-Чудак, Николаус-Недотепа, – неся на плечах несуразно помятую, ржавую и потертую раму без седла. Он молча поставил ее.