– Что ж, – сказал Шах. – Конечно, у него не появится желания приходить на работу, ведь никакой определенной работы у него и нет. – Он сел на бетонный пол и скрестил ноги; казалось, он забыл, что у него нет времени. Он достал из нагрудного кармана маленькую глиняную трубку и кисет с табаком, а остальные серьезно и задумчиво наблюдали, как он набивает трубку, и через некоторое время несколько человек сели рядом с ним на пол. Шах крепко сжал табак своим коричневым мозолистым большим пальцем и спросил: – Что у тебя с глазами?

– Какая-то болезнь, – пробормотал Эрвин. – Не знаю, как называется. – Он теребил свои очки, из-за своей недоверчивости ему нужно было внимательно следить, он будто ожидал подвоха: где-то здесь была ловушка, и остальные просто ждали, когда он попадет в нее, и тогда они с воплями набросятся на него… Он сказал с притворным смирением, обратившись к старшим товарищам: – Мне же и пришлось уйти со стройки, не доучившись на каменщика; однажды я упал в котлован. – Он ждал, когда все начнут смеяться.

Но захихикал только Клаус. Двое или трое знали историю Эрвина. Его отец погиб, а мать умерла во время эвакуации. Он вырос у старой, наполовину глухой тети, слонялся по улице, был плохим учеником, дважды оставался на второй год, сбежал от тети, бродяжничал, воровал, был схвачен и попал в приют для несовершеннолетних.

Во время обучения на каменщика у него испортилось зрение; однажды он упал с лесов, и на этом его обучение закончилось. Работа на стройке доставляла ему удовольствие. Теперь он был в мастерской разнорабочим, и ему было неинтересно закручивать болты и чистить велосипеды старших товарищей или, в лучшем случае, шлифовать клапан.

– А почему ты не сделаешь операцию? – спросила Реха. Она села между Мевисом и Николаусом, подтянув колени к подбородку, и ее длинная рабочая рубашка подметала грязный пол, когда Реха поворачивалась. Сегодня грязная одежда ее не раздражала, она даже гордилась ею и своими черными огрубевшими руками: костюм и руки делали ее, по крайней мере внешне, похожей на остальных членов бригады. И, возможно, именно этого – быть равной и стать частью коллектива – она и желала, хотя до сегодняшнего дня она избегала всех.

– Шари-тэ, – медленно произнес Эрвин, медленно и важно растягивая слоги. – Ее делают в Шаритэ. Но начальник не отпускает меня.

– А почему?

– Думают, я сбегу на Запад. – Он поправил очки, размазав грязь вокруг глаз. Он сказал с непосредственной откровенностью: – Я же однажды уже убежал. Когда я уехал в Западный Берлин, у меня было шестьдесят марок, а на следующий вечер осталось всего пять, вот я и вернулся.

– Господи, во дурак! – со смехом воскликнул Клаус. – Лучше не рассказывай никому об этом!

Железная дверь распахнулась, и Леманн просунул голову внутрь.

– Болтуны, – сказал он, и Шах показал ему кулак, и голова Леманна тут же исчезла. Дверь захлопнулась, оборвав пронзительный визгливый звук из цеха, на несколько секунд наполнивший комнату. Перерыв на завтрак давно закончился, но никто об этом не думал, кроме Курта, который все еще стоял, прислонившись к стене, в той же позе, что и раньше. Он был обижен и чувствовал, что его не понимают: без его инициативы это собрание никогда бы не состоялось, и этот глупый негодяй продолжал бы болтаться, как и раньше, а потом его бы уволили. Но теперь другие стали важничать, и оставили его в стороне, и не было больше никакого великого дела, а только мелкое трезвое дело по спасению души.

Уголки его губ опустились. Он раздавил недокуренную сигарету.

«И Реха… – подумал он. – Вот зараза, такой удар в спину». Он увидел ее, сидящую на корточках в иссиня-черном круге слесарных костюмов, и с некоторой неохотой обнаружил, что она сама похожа на мальчика с мальчишеским профилем в своих неуклюжих штанах, бесформенных туфлях. Реха показалась ему чужой и незнакомой, и она больше не походила на ту девушку, с которой он танцевал вчера вечером и которую целовал в прохладном темном коридоре; девушка в тонкой белой блузке, из-под которой выделялись маленькие груди, с коралловыми сережками в ушах, которые красиво выделялись на фоне ее темных волос.