– Вот это хорошо, – просипел Окороков. – Уходить нам отсюда надо, Рогозов. На север либо на юг – все равно, но уходить надо. К своим пробиваться.
– А где они сейчас, свои-то?
– Из верных источников знаю – в Маньчжурии, в Турции, в Польше, в Париже, в Харбине. А там, глядишь, снова… по коням! – Яростный свет в окороковских глазах погас, появилась в них какая-то затаенная мысль.
Но Рогозову было не до Маньчжурии, да и неизвестно, до нее ближе или до Парижа, по карте расстояния не мерил, измочален он и выжат, нет ему дела ни до чего – и тело, и воля сделались вялыми, не способными сопротивляться. Одного он сейчас желал, только одного – покоя.
Окороков скривил рот, в глазах снова зажглась ярость.
– Что-то вы не нравитесь мне, господин поручик. Может быть, уже красными прельстились? А?
– Я сам себе не нравлюсь, – тихо проговорил Рогозов, не обращая внимания ни на тон окороковский, ни на ярость во взгляде.
Окороков понял, что происходит с Рогозовым, смягчился:
– В Крым бы вам сейчас, граф.
Рогозов усмехнулся этим словам: только что о Маньчжурии говорил, теперь – о Крыме. Мечты, несбыточные мечты…
– Отдохнуть бы там дней тридцать – сорок и снова на службу во имя России.
– Если бы да кабы…
Хоть и говорили они долго в тот день, а настоящего разговора у них не получилось: слишком непохожими они были людьми – Рогозов и Окороков, разную жизнь прожили. Окороков это почувствовал и больше к Рогозову не подходил. Случалось, правда, что на работе они оказывались рядом. Рогозов затылком, шеей, спиной ощущал запаренное, тяжелое дыхание своего бывшего сослуживца, думал, что Окороков вот-вот окликнет его, скажет, что неплохо бы вечером в бараке перекинуться несколькими словами, но Окороков не окликал его.
Хотя по суетливому, ускользающему в сторону взгляду его Рогозов чувствовал: Окороков что-то замышляет, может быть, сколачивает группу для «правого» дела, возможно, даже побег задумал.
Как-то вечером на лесоповале жгли костры – очень уж сильно допекала мошка. Рядом с Рогозовым, тесня его, кто-то сел на бревно, сунул красные мосластые руки в огонь, заохал блаженно. Рогозов подвинулся – узнал Окорокова, здорово похудевшего за последнее время, с черно запавшими щеками, искусанными злыми комариными жалами.
– Слышите, поручик, – забормотал Окороков едва слышно, – все же мы в окопах вместе землю ели, – Рогозова, как и в прошлый раз, несколько покоробило это панибратство, он сжал губы, на щеках его забегали, заиграли желваки. Но Окороков на рогозовскую натянутость не обратил внимания. – Вместе кровь проливали. Не знаю, выберусь я отсюда живым или не выберусь – одному господу богу известно, поэтому просьба к вам, граф, великая просьба… – Рогозов при этих словах насторожился, поднял голову. – В Омске у меня сын трехлетний есть, на воспитании находится. Вот адрес, – Окороков сунул Рогозову бумажку – скатанную в комок записку, – если я погибну, а вы уцелеете, разыщите, ради бога, сына, подсобите на ноги стать, а? – в окороковском голосе появились молящие нотки.
– Хорошо, – согласно проговорил Рогозов.
Июльской ночью, когда в светлом струистом небе полыхали невиданные в этих краях зарницы, Окороков с двумя заключенными бежал, убив караульного и прихватив его пистолет. Рогозов, когда узнал об этом, перекрестился: свят, свят, хорошо, что Окороков не вовлек его в побег!
У него даже в груди от этой мысли похолодело. Но потом им овладело спокойствие. «Собственно, а чего вы боитесь, господин Рогозов, кого боитесь? Окорокова? Охрану? Мужичья? Будете раболепствовать перед этим быдлом? – Задумавшись, он прикрыл глаза. – Борьба ведь не окончена, Окороков прав. Тут все надо выжигать каленым железом, все ростки. А затем начинать новую жизнь. Новую!»