Но вот только почему он так упрямо стал мерещиться в тяжелых сумерках вечерних бдений? Будто родственник какой, этот Окороков.

Вскоре Рогозов понял, почему. Как-то весной, когда сошел снег, к ним прибыла новая партия – человек шестьдесят. В тот же вечер на его нары, придавив тюфяк, подсел всклокоченный небритый человек с рыжеватой густой бородкой, в которой запутались сухие еловые остья, сор. Копнув рукою в бороде, человек выгреб из нее часть остьев.

– Не узнаете?

Рогозов покачал головой: нет.

– Ай да поручик! А еще братом фронтовым назывался, хлеб делили пополам, водку, баб, – укоризненно просипел рыжий. Тут Рогозов и узнал его: Окороков это, Окороков. И прежде, чем Рогозов успел сказать, что узнал, рыжий как выдохнул: – Окороков я. Да. На фронте мы вместе окопный жмых грызли, разве не помните?

– Вольноопределяющийся первого разряда, – хмуро кивнул Рогозов, – помню.

– Неверно. Прапорщик, – строго сиплым голосом поправил Окороков. – Прапорщик! – Сощурил яростные свои глаза, стрельнул острым лучиком в Рогозова. – Сколько лет-то прошло, а? Сколько зим, – в его голосе неожиданно появились надрывные нотки. Рогозов дернулся, будто голос родного человека услышал, морщины на его лице разгладились. Окороков собрал губы горестно, сочувствуя, покивал головой: – А вы изменились, граф!

«Мог бы этого и не говорить», – подумал Рогозов протестующе, но в знак согласия опустил веки. Произнес своим обычным тихим, спокойным голосом:

– Не я один изменился, вся Россия.

– Сколько же лет мы не виделись с вами, граф?

– Последняя встреча – в окопах. Когда же это было? В шестнадцатом году, кажется.

– А событий столько, что их, пожалуй, и в целый век не вместить.

«Риторика, – про себя поморщился Рогозов, – беседа ни о чем. Хотя, может быть, в этом «ни о чем» и кроется кое-что поучительное».

– К борьбе готовы, граф? – перешел на сиплый шепот Окороков.

– С кем? – горько усмехнулся Рогозов. – С мужиками? С чекистами? Ради спасения России? – Хотел было сказать: «Да пропади оно все пропадом!», но сдержался, проговорил лишь тихо, ощутив, как глотку обдало кислой пороховой пылью: – Нет, дорогой прапорщик. Устал я. Так устал, что избавление от этого, пожалуй, лишь одно – смерть. Ей-богу, прапорщик.

– Не думал я, что вы так скоро сломаетесь.

– Дело не в том, сломался я или нет. Думаю, что не сломался. Если понадобится, и винтовку, и наган смогу в руках держать, и стрелять без промаха не разучился, слава те! Дело в другом – не вижу смысла в борьбе.

– Думаете, Россия у мужичья навсегда останется?

– Вряд ли. Но то, что Россия уже не будет прежней, – голову даю на отсечение.

Запустив руку в бороду, Окороков выгреб из нее остатки еловых остьев.

– Верных людей здесь, в лагере, не пробовали нащупать?

– Нет. Даже не думал об этом.

– Вы превратились в мякину, граф! – вскинулся Окороков.

А бывший вольноопределяющийся тоже изменился, здорово изменился: исчезла поверхностная легкость, великосветский лоск, самоуверенность волокиты, способного на край света пойти за красивой дамочкой и, позабыв об всем, добиваться ее, исчезли смешливость, тяга к мотовству и розыгрышам, даже глупости, кажется, стало меньше – ума прибавилось, вот ведь как. Хотя и говорят, что коли ума нет, то даже хирургическое вмешательство не поможет. Появились нетерпимость, жесткость, злость.

Он продолжал:

– Слишком рано руки вы опустили. Охрана как?

– Особо не лютует.

– Я не об этом. Прочная ли тут охрана?

– Расшатывать не пробовал, – еле заметно усмехнулся Рогозов, – но, думаю, если понадобится подготовить побег, охрану обвести можно. Мастеров по этой части тут нет. Не то что в царском Третьем отделении.