Иван вздрогнул, отступил. Молвил:

– И я, матушка, не думал, что свидимся. Думал, заплутаю уж на болотах с пёрышком-то твоим.

– Не гневись, – попросила царица, и тучи сошлись над алой зарёй. – Пёрышко моё, наоборот, добраться помогло куда надо.

– Так ли, нет ли, а семьдесят семь седмиц проблуждал, изголодался. Посторонись, матушка, пусти в поварню[64]. А там – сразу к батюшке. Покажу ему лягушку, чтоб в цари более не прочил.

– Лягушку? Ты… привёз? Где?.. – прошептала царица.

– Да вон, притомилась в дороге, спит. Зелёная, говорящая.

– Говорящая, – проронила царица. Судорожно вздохнула.

– Эк твоё пёрышко выбрало, – кивнул Иван. – Из всех болот – колдовское. Из всех лягушек – говорящую!

– Царь по тебе уж и тризну[65] справил, – тихо-тихо молвила царица, так, что зазвенели под небесами ледяные тучи. – Сначала сам ему покажись, что жив… А лягушку после принесёшь.

И то верно. Ежели батюшка его с прошлой осени не видел, не стоит сразу с лягушкой да со стрелой являться.

Иван прошёл мимо Гневы – мрачной, как ночь, прямой, как палка, – и принялся спускаться, чувствуя, как разливается усталость, как дрёмой смыкает очи, будто и вправду семьдесят семь седмиц не ел, не пил, почивать не ложился.

Что же приключилось со мной такое? Что за лягушка на болоте сыскалась? Помоги разобраться, матушка…

Пошатываясь, добрался Иван до поварни. Народу там видимо-невидимо: девки-чернавки, бабушки-задворенки, конюхи, писари, повара. Но Ивана словно никто не видел – Гнева, что ли, постаралась? Зато шептались: мол-де, царский сын старший вернулся, больше года не было, пропал – как в болото канул, ни звука, ни имени, и конь с ним пропал, братья поплакали, батюшка поубивался, матушка-царица слезу жемчужную проронила, а Ивана нет как нет – и нате вам, явился, говорят, под рассвет во дворец.

– С ларцом каменьев.

– С невестой молодой, краше не видывали!

– Страшна, говорят, что лихорадки из Тени.

– А каменья-то из самой Кощеевой пещеры…

– А матушка-царица с лица спала вмиг, как Ивашку увидела! Невестки царёвы заволновались.

– А Иван-то с силой нечистой знался, ступает теперь неслышно, нигде его не видать, если только в тень от лучины не шагнёт, а сам глянет…

– А сам глянет – и конец тебе придёт, Маланья-стряпуха!

– И тебе придёт, и ему, и царю-батюшке, потому как озлобился старший сын в чёрных лесах, сердце ему колдунья лесная закаменила!

– Колдунья? Жар-птица она, говорят, не то волчиха.

– Ишь! Будет у царя невестка-волчица, куда как хорошо царству!

– Царству-то ладно. Ты о Ванюшке подумай – каково с волчицей-то, а?

Иван пробрался к печи, налил тёплого молока в плошку, достал из короба сухую краюху. Сел у тёплого белёного бока, поел. Прошёл обратно меж дворни, зашагал к царским покоям.

* * *

А в то время как Иван завернул к спящим переходам у батюшкиной опочивальни, Гнева вздохнула у дверей в его светёлку да и вошла внутрь. Всё здесь хранило память о Яроми́ле, прежней царице, накрепко засевшей у Милонега в сердце. Светло было, и тихо, и ласково, но всякий раз, проходя мимо, думала Гнева, что словно по льду ступает. Поднималась чёрная скорбь в сердце, тяжкая вина. Никуда было от них не деться во всех Озёрах-Чащобах, но здесь, у горницы Яромилы, хлеще, злей становились, совсем бывало невмоготу…

Вот только в этот раз иначе было. Тишина стелилась по брёвнам, а из углов шелестел ветер, и прохладная тьма шла от те́льца, лежавшего у печи. Гнева подошла, склонилась… Лягушка открыла глаз – чёрный, выпуклый, что ягода ежевики. И жарче, чем на болоте, захлестнуло волной, сжало сердце: оттуда! Из Тени!

– Ты из Тени, – хрипло, через силу молвила Гнева. И вырвалось отчаянно: – Ты из Тени явилась, лягушка! Как? Я тоже хочу! Забери меня!