Звенел ветер, напевала матушка, перебирая пряди. Дрожала растревоженная Солонь.

Глава 4. Суженая царского сына

Возвращался Иван к Крапиве-Граду ни печален, ни весел, словно выстыло всё внутри. Как начало инеем покрываться после смерти матушки, так теперь, по пути к болоту, заперлась последняя дверка, замкнулась последняя трещинка в скорлупе. Расстегнул кафтан, вынул из-за пазухи лягушку:

– Ну, глазей, зелёная. Свет хотела поглядеть – гляди.

Лягушка, моргая, зевнула. Квакнула:

– Повыше меня подними, царевич.

Иван поднял.

– Ещё выше, сын царский.

Ещё выше поднял – руки вытянул вверх; лягушка на ладонях покачивается, тяжёлая, а сухая. Когда обсохнуть успела?

– Да назад глазами повороти.

– Назад-то тебе зачем? Крапива-Град вон, за лесом впереди лежит.

Лягушка вздрогнула. Быстро повторила:

– Назад, говорю, повороти, сын царский.

Иван пожал плечами, повернул лягушку лицом к лесу. Если бы смог взглянуть её глазами – увидел бы, как опустила она на мгновенье веки, вновь подняла и глянула в самые чащи, в самые гущи, за топи да тропы, за чёрные облака. Если бы смог проникнуть в её мысли – услышал бы: век вековала в болоте, сотню лет батюшкиного дворца не видела – а стои́т, как ни в чём не бывало, шелестят тени, белые свечи горят в окнах с полуночи до зари. Если бы почуял её холод, её думы – сжало бы сердце ледяной рукой, полыхнуло бы в памяти самым тёплым, окатило бы самым горьким.

Лягушка съёжилась в Ивановых ладонях. Шепнула:

– Унеси меня отсюда, царевич. Унеси как можешь подальше, беги как можешь поскорей. Береги от дворца того чёрного, береги, как зеницу ока. А я тебе, царский сын, пригожусь ещё.

– Ишь, какие лягушки пошли, – молвил Иван. Обернул её в тряпицу, сунул за пазуху. – Ты смотри, не спи там, зелёная.

Вынул из кармана сухарик, вышел, пожёвывая, из леса. У опушки ждал рассёдланный Сметко. Иван оседлал его, подтянул подпругу, взобрался на спину, придерживая осторожно лягушку. Раздавишь – что будет батюшке показать? Потрепал Сметка по холке, тронул поводья.

– Застоялся, конь мой огонь? Долго я ходил, долго. Ну, поскакали домой. Дорогу-то, чай, не забыл, пока травы щипал?

– Забыл, – квакнула из-за пазухи лягушка. – Семьдесят семь седмиц ты по тропам колдовским хаживал.

Иван поперхнулся. Вынул лягушку снова. Посмотрел в громадный блестящий глаз.

– Какие семьдесят семь седмиц? Что говоришь такое? Откуда знаешь это, зелёная?

– Я много чего знаю, чего б и знать не хотела, – вздохнула лягушка. – Но не знала бы – не вывела б тебя из болота. Так и блуждал бы да плутал без клубочка, без ниточки, без надежды. Так бы и помер с холоду да с голоду. Ты оглядись: зима уж давно встала.

Иван огляделся – и вправду будто пелену сорвали. И снег, и грязную оторочку по рукавам заметил; и Сметко отощал совсем… А есть так захотелось, что спасу нет. Достал другой сухарь и в один укус проглотил.

– Доскачешь до дворца – накормит тебя батюшка да обласкает, – с тоской протянула лягушка. – Доедешь до дворца… Доедешь… Авось хватит времени…

– На что? – хмуро, тревожно спросил Иван. – На что времени хватит, зелёная?

– Спать… Спать я хочу, царский сын, спасу нет от Кощеева колдовства. Довезёшь до дворца – разбуди во что бы то ни стало. А сейчас скачи скорей, ночь лесная следом летит.

Сам над собой смеясь («Лягушачьим словам поверил! Лягушачьим страхом испугался!»), пришпорил Иван Сметка и помчался по снежному лесу, по белому царству мимо ледяных озёр, по серебряным рекам, по небесным звёздам. Ни разу не заплутал, за ночь глаз не сомкнул; голод прошёл, и конь не споткнулся, а под рассвет, под рудыми