– От этого у вас лечат? – глаза рыженькой сверкнули злым блеском. – Рассуждаете, в общем-то, профессионально: раз молодая, то других вариантов нет – только несчастная любовь.

Психиатр печально вздохнула и покачала головой, хотя была довольна и гордясь тем, что сумела хотя бы разговорить сложную пациентку.

– Ты не хочешь со мной поделиться? – задушевно спросила она.

– Нет, – коротко отрезала рыженькая, но заведующая ничуть не была обескуражена.

– Хорошо, тогда не нужно. Однако ты знаешь, где находишься и почему…. Ты ведь знаешь?

– Знаю, я не идиотка.

– Конечно, нет, – согласилась врач, – ты умна и наблюдательна, ты имеешь право никого не посвящать в свою личную жизнь. Но ты попала к нам не просто так, и мы не можем тебя отпустить, пока не поймем, какова причина твоего поступка. Если она уважительна, значит, ты здорова, и тебя сразу выпишут – места в больнице нужны действительно больным людям. Опиши только тот момент, когда ты решила расстаться с жизнью. Сразу почувствовала непреодолимое желание броситься в воду, или оно у тебя возникло давно? Может, ты услышала голос, который приказал тебе это сделать?

Рыженькая кивала в такт словам заведующей, и когда та закончила свою тираду, весело хмыкнула:

– Ладно, пишите в карте: слуховыми галлюцинациями не страдает, навязчивых идей не имеет, ситуацию оценивает адекватно. Диагноз: здорова. Так что можете меня спокойно выписывать.

Заведующая отметила в карте, что больная Н знакома со специальной терминологией, интеллект частично сохранен. Поколебавшись, она решила до осмотра больной терапевтом ограничиться легкими седативными средствами – назначать курс лечения было нельзя, пока не подтвердятся или не будут опровергнуты указанные пациенткой в день поступления диагнозы язвы двенадцатиперстной кишки и панкреатита. Конечно, теперь лето и, как всегда, начались организационные проблемы – терапевт, прикрепленный к их отделению, в отпуске, и заменять его никто не соглашается, все ссылаются на занятость. Значит, придется требовать, чтобы назначили кого-то по приказу. Внезапно ее охватило раздражение – все хотят отдыхать, а ей, видно, в гробу придется. В прошлом году два прекрасных специалиста из ее отделения уехали в Израиль, прислали эту блатную Марину Леонидовну – работать не хочет, давить на нее нельзя, потому что кто-то у нее в министерстве. Да еще эта рыжая девчонка сидит и смотрит своим высокомерным взглядом. Однако заведующая ничем своего раздражения не выказала, закончив писать в карте, она подняла глаза на пациентку и доброжелательно сказала:

– Да, я тоже думаю, что ты здорова. Назови мне свои имя и фамилию, без этого я не могу оформить тебя к выписке.

Однако рыжая на хитрость не поддалась.

– Не можете выписать, так поживу у вас, – весело ответила она, – здесь у вас неплохо.


В их палате лежало двенадцать женщин с разными диагнозами. В первый же день к Маргарите подсела высокая пожилая лезгинка Зара.

– Тебя только привезли, рыженькая? Ой, какая ты рыженькая – чистое золото! – она ласково потрогала волосы Риты. – А я тут уже привыкла, три месяца держат. Ничего, ты тоже привыкнешь. Я здоровая, меня сюда брат с родной дочкой упрятали – квартира им моя нужна. Конечно, я дура была, когда его прописала. Жена с сыном выгнали, а родная сестра, видишь, приняла на свою голову. Вот он теперь в благодарность дочку против меня настроил. На танцы ее не пускаю, раздела ее насильно. Что, мать родную дочь раздеть не может? «Скорую» вызвали.

Зара повторяла этот рассказ почти ежедневно, и ни комментариев, ни вопросов не ждала. Если не считать разговоров о брате и дочери, женщиной она была очень милой и интересной. Вечерами вокруг нее собирались обитательницы их палаты, и Зара запевала свою любимую «Хазбулат удалой», а две-три женщины тут же подхватывали, отчаянно фальшивя на разные голоса. Между пением начинались рассказы – о своих болезнях, о родных, о жизни в дурдоме и на воле. Никто никого ни о чем не спрашивал, каждая говорила, что хотела. Поскольку Рита не назвала своего имени, черноволосая красавица Валентина назвала ее Лорелеей, и имя это так за ней и утвердилось. Сама Валентина называла себя поэтессой, и ей, единственной из всего отделения, разрешали иметь при себе огрызок карандаша. Она писала стихи на обрывках мятой бумаги, которую потом сама же комкала и выбрасывала.