Охранник, совершавший обход «кладовок» Департамента – так на профессиональном жаргоне назывались «помещения для предварительной изоляции», – щёлкнул замком и пытался открыть дверь в «кладовку», она открывалась вовнутрь. Однако прямо под дверью лежал не то мешок, не то человек. Охранник испугался. Дверь не подавалась вперёд. Глянув в оконце, он смог увидеть только руку, откинутую ладонью вверх с безжизненными полусогнутыми пальцами.

– Этого мне ещё не хватало, – пробормотал он с досадой и страхом. Он решил было, что заключённая под номером семь «сковырнулась», то есть покончила с собой или умерла. Он должен был бы «посматривать» за нею в течение ночи, для этого в каждой камере был незаметно вмонтирован «видеоглаз», который позволял, не выходя из дежурки, видеть всё, что творится в каждой из тридцати «кладовок», имевшихся в «погребе», то есть (на жаргоне) в подземном узилище. Однако дежуривший в эту ночь охранник – как, впрочем, и другие его коллеги – часто пренебрегал этой обязанностью. Он вообще провёл ночь в других заботах, скучно ведь сидеть одному, как истукану, когда тебе двадцать пять…

В конце концов, он, сдвинув тело дверью, протиснулся в камеру. И увидел девушку, лежащую в неестественной позе: ноги согнуты в коленях и «нараскоряку», ступни вывернуты, глаза полуоткрыты, но совершенно неживые, на губах запеклась слюна, смешанная с кровью искусанных губ – видно, как она стекала с уголка рта, голова запрокинута, волосы размётаны по полу – словом, всё говорило о том, что заключённая отдала душу, что она, видимо, колотилась в дверь, но никто её не услышал.

Страх от неожиданности сменился страхом вины. Он резко присел к её «раскиданному» телу, стал щупать пульс, приложил ухо к груди. Он быстро понял, что она жива, дышит, тёплая. Камень свалился с его плеч, он вздохнул. Потом уже спокойно оглядел её с головы до ног. Она произвела на него впечатление… Однако он, опомнившись, хотя и с засевшим в затылке дурным чувством, подхватил её под мышки, и поволок на нары-кровать. Она была без сознания. Сначала положив её плечи и голову, он потом, взяв в кольцо её колени, взвалил на хорошо и мягко выстланное «лежбище» «всё остальное». Она слабо застонала. Он стал трясти её за подбородок. Её зрачки закатились под веки. Ему стало не по себе. Он снова припал ухом к её груди. «Глушители будь здоров», – подумал он про себя, с трудом улавливая дыхание и стук сердца под высокой грудью Лоэн. «Чёрт побери, что же делать?» – размышлял он, поднявшись на ноги и смотря на неё сверху вниз. Он так довольно долго на неё смотрел, и грязные мысли неудержимо лезли ему в голову. Он покраснел, хотя никто не видел его. Потом, зажмурив глаза, потряс головой, резко повернулся и пошёл прочь. «Таким бабам, как эта, – подумал он про Лоэн, – нельзя находиться в беззащитных позах. Не жалость к ним испытываешь, а животное позывы, потом сам себе противен». И – он выполнил свой долг, хотя и с опозданием.


Лоэн оказали медицинскую помощь, и она медленно, с трудом, но пришла в сознание. Она стала видеть, слышать, но была как оглушённая. Впрочем, её скоро оставили одну. В её камере теперь был день – горела лампа, от противного света которой Лоэн бессознательно жмурилась, отворачивалась, но взор её падал на роковую дверь, оконце которой было теперь тёмным, за дверью свет оставался тусклым, матовым. А здесь – ярким из-за белых стен, неживым, давящим…

Щёлкнул дверной замок, Лоэн вздрогнула, и, так как дверь некоторое время не впускала того, кто был за нею, Лоэн затряслась мелкой дрожью – от страха. Она страшно боялась этой двери. Словно живое существо, эта дверь подчинялась только самой себе – как собака, она могла наброситься, а могла и оставаться спокойной, недвижной, но – зорко следящей. И она боялась думать дальше в эту сторону, ведь у собаки был свой хозяин – единственный, кому та подчинялась беспрекословно. И, кажется, отношение хозяина к Лоэн передалось этой «собаке». Она чавкала на неё, гремела цепью – а Лоэн была в пределах досягаемости этой цепи, вывешивала язык и часто дышала, кося злым глазом, который не светился, а поглощал, поглощал… Наплывала тошнота, стены переворачивались, подкатывало беспамятство… Потом, когда Лоэн открывала глаза, она видела только миски с пищей на столике, ввинченном в пол и оттого казавшимся холодным, как труп. Ей становилось ужасно, лоб покрывался испариной от одной мысли, что она прикоснётся своей мягкой горячей рукой к трупной поверхности металлического столика, на котором дымилась – с чудовищной неестественностью – тарелка. Потом эти мысли исчезали, и столик становился ближе, роднее. Как будто детский стульчик. У неё был в детстве любимый стульчик, на котором она сидела. Она вспоминала – ощущением, – что сначала, когда она садилась на него, он был холодным, а потом, если она отлучалась на минуту и садилась снова, он был тёплым, «насиженным». И поток тёплых, бессвязных ассоциаций, делавших её маленькой девочкой, уносил её, укачивал.., она глупо улыбалась.