остались, и вот некоторые – тебе и другим на память.
     Слух напрягается
в непроглядности
вьюг и ночей.
          Взять скворечницу бы что ли
смастерить?
          Сквозь вьюжный чад
          кто пойдёт по доброй воле
в гости!?
          Ходики стучат,
да порой кукушка дверцу
открывает – огласить
получасье: всё хоть сердцу
веселее колесить!
          Пой же, время!
          Пусть надтреснут
бой, одышливы мехи!
          Может быть, ещё воскреснут,
отогреются стихи!
          В самый час на плитке жаркой
чайник ожил и запел,
в самый раз весь круг заваркой
обнести бы, да успел
спохватиться: разве ж гости
припозднятся по такой
непогоде!..
          Есть хоть гвозди,
слава Богу, в мастерской.
     Вон в роще заиндевелой
ветка оголённая
закачалась.
          День-деньской перед глазами
хладнокаменный январь.
          На сугробе гребнем замер
вьюг стремительный словарь.
         Я бы зиму-зимски пропил –
отлегло бы и с концом!
          Но в окне девичий профиль
вспыхнул белым изразцом.
          От какого наважденья
воплотилось на стекло
отпечатком сновиденья
мимолётное тепло?
          Невозможный этот случай
не уложится в мозгу –
пальцы разве лишь колючей
изморозью обожгу.
          Вот что в воздухе витало,
чем дышал я, что, хотя
слов, казалось, не хватало,
проявилось вдруг шутя!
    Белыми мотыльками
вокруг фонаря
снеговерть обозначена.
         Всё хранит, что я утратил,
горькой памяти подвал.
         До утра со мной приятель,
гость заезжий, тосковал.
         О разлучных белых зимах
горевали вполпьяна,
словно вьюга нам любимых
навевала имена.
         Не отбеливали совесть,
не тревожили грехи.
         Помня всё, забылись, то есть
впали в белые стихи,
не боясь тяжелым вздохом
эту лёгкость перебить.
         Скоморох со скоморохом
может сам собою быть.
         Ближе к трезвости по кругу
шли остатки папирос…
         Проводил.
         И впал во вьюгу –
в белый рой застывших слёз.
     Из ложбинки в ложбинку
снег пересыпается –
места себе не находит.
          Тем лишь красит мой акрополь
стужи мраморная мгла,
что не сходит белый профиль
в нише светлой со стекла.
          Пусть сосёт тепло живое
этот стылый зимний свет,
пусть подобного покоя
ничего печальней нет,
но метелица немая
хоть позёмкой да жива!
          Вот и я припоминаю
побеспечнее слова
и спешу веселья ради
чашку чая нацедить –
ну, прилично ли в тетради
общей вздохи разводить!
          Чем не скатерть-самобранка
чистый лист, в конце концов!
          Чем ещё не жизнь – времянка
сочинителя дворцов!
          Вновь взметается
снежный смерч,
бесприютно свет обежавший.
         Всё лицо зацеловала –
мокрых век не разлепить.
         Метят ласковые жала
всё слезами затопить.
         Шалью белой облипает,
нежным зверем льнёт к жилью,
и в дверях не отступает,
тянет песенку свою.
         Утихает на порожке,
растворяется в тепле,
лишь серебряные крошки
оседают на стекле.
          Это всё, что на бумаге
остаётся от меня,
да и то боится влаги,
а точней сказать – огня…
         Морок вьюги изнебесной
завился в семи ветрах:
чуть вздохни – и слёзкой пресной
обернётся на губах.
    Мысли, как снежные вихри:
прилетают и распадаются в прах,
возникают и уносятся прочь.
         Я ушёл.
         В себя.
         Далёко.
         Знаю, как тебе со мной
рядом кутать одиноко
плечи в шарфик шерстяной.
         Но не горько, а скорее
терпеливо и светло,
чашкой с чаем руки грея,
в мутное глядишь стекло.
         Там, за ним, с исходом ночи,
словно разом вслух сказать,
звёзды наших одиночеств
начинают исчезать.
         Воет снегоочиститель,
в чашке чай давно остыл.
         Как легко в мою обитель
я тебя переместил!
         Если впрямь придёшь ко мне ты –