– Ah! c'est curieux, – вскричал Киселев, – perdu des deux côtés!

– Oh non, mon comte, ici je ne suis pas encore perdu24, – возразил горячо мой отец; – всё ограничилось тем, что у меня взяли мою статью о революции 1848 года, которую мне очень жаль.

– Спросите Перовского, как на вас смотрят, – сказал граф, – он должен знать.

Отец виделся с Перовским, но последний был непроницаем.

Я забыла сказать, что Марья Федоровна Корш, проживши в семействе Герцена за границею полтора года, возвратилась с нами в Россию и ехала с нами до Москвы к своему брату, Евгению Федоровичу Коршу. В Петербурге к ней часто хаживал ее зять, Константин Дмитриевич Кавелин; он был знаком с моим отцом еще в Москве и бывал у нас, но тогда мы были слишком молоды, чтобы обратить на него серьезное внимание. Тут мы познакомились с ним короче; он нам много рассказывал о московском кружке, о Белинском, о его кончине, хотел даже подарить мне слепок с Белинского, снятый по кончине. Мне очень хотелось его иметь, но странны бывают понятия в молодости: мне казалось, что, не знавши Белинского лично, я была недостойна получить такой драгоценный подарок, и даже негодовала на Кавелина за то, что ему вздумалось подарить мне такую бесценную вещь. Вероятно, Кавелин заподозрил, что я не дорожу слепком Белинского, так это и не осуществилось.

Приходя к нам, Кавелин иногда опаздывал, а мы с Марьей Федоровной Корш, усталые от морского путешествия, ложились довольно рано. Раз Кавелин постучал в дверь нашего номера после девяти часов; мы отвечали, что легли, тогда он просил позволения разговаривать через дверь, сел на стул в коридоре у запертой на ключ двери, и мы беседовали таким образом. Но Марья Федоровна, боясь оскорбить щепетильность английского пансиона, в котором мы остановились, запретила Кавелину ходить к нам после девяти часов, и это не повторилось.

Я думаю, редко можно встретить столько доброты и кротости в соединении с замечательным, пытливым умом, как у Константина Дмитриевича Кавелина; не было благородного порыва, на который он бы тотчас не отозвался, не раздумывая о своих личных интересах. Известно, как он оставил Московский университет и тем, быть может, повредил своей карьере навсегда25. Но мне придется позже говорить о нем; он появлялся несколько раз в моей жизни до 1855 года, когда мы – Огарев и я – окончательно оставили Россию, не зная, увидим ли мы ее еще раз. Я одна увидела ее, увидела дорогое Яхонтово…

Проездом из Петербурга в наше имение мы побывали у деда моего, генерал-майора Алексея Алексеевича Тучкова; он нам очень обрадовался, так же, как и мы ему.

В это время нам очень хотелось видеть знаменитый кружок Герцена и Огарева; теперь мы уже понимали его значение. Мой отец всегда бывал там и был всеми чествуем как декабрист, эти господа ездили к нему; но мы тогда были почти детьми. Наконец мы увидали всех или почти всех. В семье Герцена я уже слышала о характере Николая Христофоровича Кетчера, о его выходках, обидчивости, о неприятностях, возникавших более всего от его строптивого характера, и потому немудрено, что я смотрела на него не совсем беспристрастно и что он мне с первого взгляда не понравился.

Евгений Федорович Корш, тогда редактор «Московских Ведомостей», был действительно таким, каким мне его описывали, – умный и холодный как сталь; его заикание не только не вредило ему, а как будто придавало более меткости его остротам. О Грановском и его жене я также много слышала; между прочим, Герцен говорил, что, несмотря на замечательный ум Грановского, его идеализм становился иногда преградой в философских прениях с друзьями. Однажды посреди горячего спора о вероятности существования загробной жизни Грановский вдруг встал и отошел. На вопрос некоторых друзей, что с ним, Грановский отвечал: «У меня умерла сестра, которую я горячо любил, я не могу допустить, что я с нею не увижусь». Эта выходка многим показалась малодушием.