– Вы тоже русский и живете во втором этаже, над английским семейством?
– Да, – отвечал отец, немного удивленный этими точными сведениями.
– Потрудитесь указать дорогу к вам, – сказал полицейский, вежливо наклоняя голову, – потому что теперь очередь за вами.
У отца они так же тщательно всё переглядели и унесли статью о революции 1848 года, писанную по-французски, о чем отец очень жалел, потому что не имел другого экземпляра; она так и осталась в префектуре. Во время осмотра бумаг мы показывали полицейским разные карикатуры на тогдашних правительственных лиц, и они смотрели их, почтительно сдерживая улыбку.
Вести приходили всё печальнее: эмигранты прибывали, а французы, принимавшие участие в баррикадах и случайно уцелевшие, спешили скрыться в туманах соседней Англии. Про Чичероваккио и его сына пронесся слух, что они оба в плену в Австрии; не вытерпел любимец народа, горячий трибун, ушел по следам сына. Было какое-то тяжелое затишье, какое бывает после похорон; близился срок нашего возвращения домой, и, признаться, легче было вернуться, когда все страны превратились в какие-то обширные тюрьмы. Все наши соотечественники начинали также поговаривать о возвращении в Россию, один Герцен упорно молчал, а иногда говорил: «Надо оставаться на западе, хотя он и разлагается; может, придется и погибнуть с ним, всё же тут борьба, жизнь…»
Решено, мы уезжаем; настали последние дни с их утомительной суетой. Мы должны были выехать из Парижа очень рано, прямо в Берлин; все решили не ложиться спать, а провести вместе последнюю ночь, роковую для меня, потому что я не видала более Натальи Александровны. Тургенев, как более избалованный и более нежный, пришел нарочно проститься и рано ушел домой. Провожали нас, кроме Герценов, Гервеги, Павел Васильевич Анненков и Николай Иванович Сазонов. Последний был очень умный, знающий человек, но весьма несимпатичный и очень уже офранцуженный.
Мужчины выпили много шампанского в эту прощальную ночь; от недостатка сна и излишка вина они имели страшные, зеленовато-бледные лица, говорили о свидании, но без особенной веры, а как будто для ободрения себя; в особенности глядя на Наталью Александровну, трудно было надеяться на отдаленное будущее; она сама говорила: «Я чувствую, что не доживу до старости, жаль только, что не увижу детей большими. О, дети, дети, – говорила она, – дорогие цепи; пожила бы для себя, да нельзя».
Вот сидим уже в вагоне и смотрим на провожающих нас. Как теперь вижу бледное лицо Натальи Александровны, опирающейся на руку сияющего здоровьем Александра Ивановича, и всё исчезает.
Узнав о нашем приезде в Берлин, Михаил Александрович Бакунин пришел к нам вечером; я о нем слышала и желала увидеть его сама. О нем говорили много разного; говорили как о человеке бесконечно умном, начитанном и знающем в совершенстве немецкую философию, а вместе с тем как о детски избалованном, бестактном и любящем заниматься сплетнями. Однако в один вечер нельзя было узнать такого замечательного человека. Он пришел любезно и развязно с нами познакомиться и много нас расспрашивал о наших общих друзьях, оставшихся в Париже. От избытка энергии Бакунин не унывал, а смотрел на революционное дело несколько по-детски; прощаясь, жал нам крепко руки, говоря: «До свидания в славянской республике». Все смеялись его выходке.
Однако после нашего отъезда Бакунин поселился в Дрездене, завел там страшную агитацию, устроил с тамошними демократами баррикады, после был взят с оружием в руках; его хотели расстрелять, потом в порядке обмена передали Австрии, которая хуже всех других стран обращалась со своими пленными. Полный quand-même