– Федя… – ее голос был едва слышен, хриплый шепот. – Слышишь? Господи помилуй… Слышишь? Опять…

Федор резко обернулся, пытаясь придать лицу суровость, но бледность выдавала его:

– Чего, Марья? Не пужайся зря. Ветер в кустах у колодца шумит. Или выдра… Говорят, они по-своему воют.

Марья покачала головой, и ее шепот стал громче, пронзительнее, пропитанный ледяным страхом:

– Выдра так не говорит, Федя! И не зовет… не зовет по имени! Слушай! Слушай же!

Она прижала палец к губам, заставляя его молчать. Федор стиснул зубы, кулаки сжались до хруста костяшек. Он не хотел слышать. Не хотел верить. Но тишина стала звенящей. И сквозь нее, отчетливо, как сквозь тонкую перегородку, прорвалось:

– «Аааа…гааафь…яяя…»

Голос был влажным, хлюпающим. Словно говорящий набрал в рот жидкой грязи и пытался через нее произнести имя. Не крик, не стон – именно зов. Настойчивый, полный какой-то нечеловеческой тоски и… голода.

– Вот! – Марья ахнула, прижимая ладонь ко рту, чтобы не закричать.

– Видишь?! Точно – Агафью зовет! Из-под кустов у колодца… Голос… Голос как будто ртом, полным грязи, говорят! Господи, спаси и сохрани… Она там? Она в колодце?! Или… или оно ее имя помнит? Манит?

Федор вскочил, стукнув кулаком по столу так, что чарка подпрыгнула. Гнев – последнее прибежище перед бездонным страхом.

– Молчи, Марья! Замолчи сейчас же! – прошипел он.

– Не накличешь лишнего! Никакой Агафьи там нет! Ничего там нет! Это… это сырость. Или в голове у нас… от горя. Ветер и все! Или выдра! – Он почти кричал шепотом, отрицая очевидное, отгоняя кошмар, который уже заползал в избу.

– Иди домой! Иди, пока не стемнело совсем!

Марья взглянула на него с немым упреком и жалостью. Ее страх был сильнее его гнева.

– Домой? – Она горько усмехнулась, коротко и безнадежно.

– А разве там тише? Разве там не слышно, как оно по ночам из маживельника булькает? Как Петрушку звало? Я слышала, Федя. За неделю до того, как он пропал… Так же вот… «Пе-ет-ру-уш-ка-а»… Словно трясина заговорила. Иди, говоришь? Куда идти-то, Федя? Оно везде слышно. Оно голодное. – Она снова перекрестилась, порывисто, и почти выбежала в сени, хлопнув дверью.

Федор остался один. Шепот за окном стих. Но тишина после него была еще страшнее. Он подошел к окну, прижался лбом к холодному стеклу, вглядываясь в черноту, где едва угадывались очертания колодца и кустов. «Голодное…» Слова Марьи отдавались эхом в его черепе. Что оно ест? Чего хочет? И почему именно их имена? Он чувствовал, как страх, холодный и липкий, как болотная слизь, медленно заполняет его изнутри. Именно его страх. И это осознание было почти невыносимым.

На следующее утро деревня проснулась с тяжелым похмельем страха. Марья не молчала. Ее исповедь соседкам, переданная шепотом, с дрожью в голосе и расширенными зрачками, разнеслась по Дуге быстрее дыма из труб. «Слышала сама! У Феди под окном! Голос из грязи! Агафью звало! Точно как Петрушку!» Слова обрастали подробностями, домыслами, становились страшнее.

К избе старика Степана, что стояла на самом краю, упираясь задворками прямо в стену маживельника, потянулись мужики. Степан был последним, кого считали хранителем древних, страшных знаний о здешних местах. Он помнил истории, от которых волосы вставали дыбом, помнил запреты и обереги. Его побаивались, но сейчас страх перед неизвестным был сильнее.

Старик сидел на завалинке, чинил рваную сеть. Лицо его, изборожденное морщинами, как старая кора, было непроницаемо. Глаза, маленькие и острые, как у старой вороны, смотрели куда-то поверх голов пришедших, в черные, шевелящиеся на ветру заросли маживельника.