Сегодня я не открывала окна и отказывалась проветривать комнату. В отличие от солнца, схватку за право наполнить помещение свежим воздухом мама проиграла.

У меня был козырь. Я билась нечестно – всё ещё оставаясь в глазах мамы ребёнком, которому так нужна её поддержка и любовь, я бессовестно использовала это знание. Вложив все силы в самую печальную мордашку с глазами, что вот-вот расплескают всю грусть, я просила не открывать окна.

Это обезоруживало материнское сердце, и, влекомая желанием вызвать у драгоценного чада улыбку, мама сдавалась.

Воздух, признаться, едва ли был свежим. За месяцы самовольного заточения я провела десятки дней, не выходя из комнаты. Воздух, что навещал меня каждый день, был единственным вестником из мира людей, спешащих на работу, учёбу, занятых своими неотложными делами.

Я прислушивалась к нему, различала краски, оттенки и безошибочно могла определить время.

Если в комнату врывался запах корицы и горячего теста – значит, на часах было около семи утра: в это время пекарня на углу готовилась к открытию, маня всех ранних пташек ароматом сладкой выпечки.

В девять напротив открывался трак с кофе на колёсах, и ваниль танцевала с ароматом свежесваренного бодрящего напитка.

К полудню запахи стихали и трансформировались, беря передышку, чтобы к двум часам дня накрыть улицу новой волной.

Очевидно, сейчас было в районе двух – я ощущала это наверняка. Полуденное солнце плавило асфальт, накаляло стекло и оконную раму, пекло землю и выжигало компостную яму соседки, мисс Пайтон, сопровождая каждое дуновение ветра душным летним миксом запахов.

Я медленно сползла с кровати и раздвинула шторы. Пересекая комнату, задержалась у зеркала, изучая новую себя.

За последние три месяца я похудела фунтов на десять. Разглядывала себя, как экспонат музея, лишённый жизненной силы: тонкие руки, длинные ноги с острыми коленками, плоский живот и аккуратная грудь, большие глаза и миниатюрный нос, узор губ с четким верхним контуром мягкого бантика, и присущей им пухлостью – мамино наследство, пышные ресницы, синева радужки…

Всё это была я.

Но всего этого я не видела, сместив фокус на новое – шрамы.

Один тянулся от уха к скуле, уродливо оголяя не до конца зажившую изнанку шва. Второй пересекал бровь, застыв рубцом – убрать который едва ли можно до конца. В нулевых, когда выбритая бровь была частью субкультур, я бы могла сойти за свою.

Контур нижней губы частично украшал разрез, стирая границу и формируя новую, плавно огибая подбородок. Ещё один – бледной линией – уходил от виска к уху.

Тело выглядело куда хуже – рубцы, швы разной длины и отпечатки того вечера напоминали о себе. Большие и маленькие, они, как реки, впадали друг в друга и расходились, продолжая свой путь.

Что-то из этого я смогу убрать. Что-то останется со мной навсегда. Некоторые шрамы случились тогда, а крупные – были попытками врачей вернуть мне полноценную жизнь.

– Ну как же так, Мар… – с грустью подытожила я и, влекомая печалью, двинулась к лестнице.

На первом этаже стоял шум, характерный для моего семейства: какофония кастрюль и телевизионных шоу вперемешку с радио и маминым мурлыканьем.

Обожала, как и ненавидела это я невозможно.

Моя мама была и есть лучший в мире человек: настоящий друг, самоотверженная и вовлечённая. Нередко последнее и утомляло.

Зацепив сэндвич со стола, проскользнув, как супер-шпион, к холодильнику за содовой, я шмыгнула к выходу в сад. И, закрывая бесшумно дверь, услышала протяжное:

– Маааааарграет, а ну-ка вернииись!

Поздно.

Ступая тапками в щекочущую траву, я неслась к беседке – так трепетно оберегающей меня от внешнего.