ей ветки с цветами дарили
сказали про Сына
и тоже шепнули о славе.
Уходит посыльный.
Ей все-таки мягко постлали.
А эти, от неба,
заблудшие белые души…
Все тычутся слепо,
все плачут и дышат недужно,
а мне бы нельзя —
да помню, нет силы молиться —
пустые глаза,
удивленные тихие лица.
По белому свету
да белыми крыльями прочерк.
И полно об этом,
нам ночь пережить, так-то проще.
Венчанных на царствие,
нас до сих пор сберегала
сгоревшая церковь,
пристанище ветра и галок.
Отк. гл. 6,2; 8,2–11; 22,19
Настоим на водах полынь
после третьей чаши вина.
От господских пиров до Господних даров неблизко.
И взгляд, что бросит луна
на мозаичные полы,
ничего не значит, как взгляд обернувшегося василиска.
Нам равно далеко до сна,
до дома, до прошлых ночей,
до обещанной кары с небес – до крови на реках.
Но кровь – не наша вина,
и свет с образов – ничей,
и танцует звезда полынь на опущенных веках.
И не будет плаща полы,
ни крупа коня, ни труб,
реченья над нами не сбудутся, слово не сохранится -
мы пили полынь.
Полынь текла с наших губ.
И за седьмою печатью только пустая страница.
О себе ли печалиться нам,
об ангеле третьей трубы,
о стенах сикстинской капеллы, кладбищенской пыли?
За горчащей чашей вина
нам просто забыть.
Просто и нас забыть – да, пожалуй, уже забыли.
А мы доверяем свечам
и умеем молчать о том,
что песчинки с песочных часов засыпают речные плесы…
Оборотни по ночам
бродят из дома в дом,
собирают по каплям звезду – крадут наши слезы.
Заклинание мертвых
Иезекииль, гл. 23
Поля и пастбища голы,
земля не дождалась полива.
как дышишь, по смерти Оголы,
сестра моя, Оголива?
О жизни злой и веселой,
о жизни нашей счастливой
что помнишь, по смерти Оголы,
сестра моя, Оголива?
Подумала бы, что снится
мне это страшное диво:
меня называют блудницей,
сестра моя, Оголива!
Нет ни дождя, ни мира,
травы гибнут, оливы.
Ах, сердце жаждет кумира,
сестра моя, Оголива!
Ах, сердце жаждет покоя,
в час, как заря алеет.
Моей сотворенный рукою,
бог, верно, меня пожалеет…
А Тот, великий и страшный,
шлет кары, смотрит пытливо.
Да будет стена и башня
меж мной и Ним, Оголива!
Не будь ни врагом, ни другом,
не шли ни удачу, ни голод —
уйди, сними свою руку,
Тебя не знает Огола!
Оставь нам божков и рощи,
забудь про хлеба и сливы,
не может быть просьбы проще,
и в чем мой грех, Оголива?
Узнала ли тихий голос —
он смехом покрыт глумливым.
Ты тоже клянешь Оголу,
сестра моя, Оголива?
Огонь разводишь под вечер —
я гнев Его не утолила.
Ну что ж, зови, я отвечу
на голос твой, Оголива.
…Кури на высотах смолы,
пой ночью у вод залива —
ты пьешь из чаши Оголы,
сестра моя, Оголива.
По памяти прикосновений
пытаюсь воссоздать лицо,
которое сегодня не узнала.
Рука скользит по зеркалу, и мало
надежды на иссеченный резцом
край рамы зеркала.
Сказавший «veni»
наверное, продолжит: «vidi» – фраза
не прежде кончится, чем жизнь -
рука скользит, я отнимаю руку,
пока еще возможно отложить
конец движения, пока упруго
течет стекло под пальцами,
а в нем
мое лицо над отраженным днем
не изменилось навсегда и сразу…
Когда рука коснется рамы,
как если бы коснулась двери,
я постучу и попрошу пустить.
И я скажу, что я пришла с дарами,
и пусть мне воздадут как всем – по вере
чего мне ждать, мне глаз не отвести!
Рука скользит с угла и до угла
я солгала бы, как всегда, как проще -
но жизнь остановилась у стекла
и не стучась, уже вошла наощупь.
Но взгляд сошелся – вечность утекла
легко меня от слова отлучая
скользнули дни, не составляя лет…
Но взгляд сошелся, я не различаю:
жизнь не решилась, или жизни нет.
Ночь – она и всегда-то была неспокойна,
а ночи здесь и вовсе ни на что не похожи,
а то еще туман – хоть отводи рукой, но
не тут-то было. И хоть бы один прохожий.