В первые дни войны Сколарж угодил на цугундер – худой, мешковатый, растерянный, он торопливо прошёл к дверям, сопровождаемый двумя конвоирами, забывший запереть собственное пристанище. Кинул ключ с болтавшимся на кольце забавным брелоком-негритёнком на полку под зеркалом. Подмигнул испуганной Фросе, учившейся на рабфаке и безуспешно бросавшей на Сколаржа призывные взгляды. Она и рассказала Милице всю эту историю.

Смоляные локоны египтолога, из которых выглядывал нос, как у дятла, вились в беспорядке и вечно были пересыпаны чем-то серым – то ли перхотью, то ли табачным пеплом, хотя к гигиене Сколарж был очень внимателен, пусть и жил в одиночестве.

В дверях востоковед обернулся, окинул взглядом брошенное жильё… и канул навеки. Ни телеграмм, ни писем не приходило. Телефон, закреплённый за Сколаржем, как и роскошный изразцовый камин, еще до появления Субботина забитый золой, были подарками студентов – точнее, их покровителей. М-да… а пользоваться довелось безвестному Вильке.

Комната была им куплена с выручки, недорого, но честно. Телефон в квартире был чудом и роскошью – лампа Аладдина по нынешним временам. Нырять уж, благо, Эфраиму ибн Адаму в Москву-реку, равно как в стремительную Неву, за старой бронзовой лампой с масляным фитилём не пришлось. О чём это мы? Ах, да – позвали к телефону!

Тревожить в такую пору политика, музыканта или риэлтора, всё это люди творческих процессий, было неслыханным свинством. Может, с гаремом что-то стряслось, промелькнула мысль… но ждать хорошего было незачем. Стало быть, кто-то из прежней жизни? Какого ангела не спится?! Неужто… нет, это было бы слишком! В трубке пронёсся вздох, и бархатный голос молвил:

– Привет, Барон, это Зяма. Есть дело на десять тысяч.

Лёгок бес на помине, подумал Субботин. А ведь что-то висело в воздухе!

– Ваш звонок не очень важен для нас… пройдите нахер, пожалуйста.

– Проснись, тудыть твою в качель! Любил же повторять: пусть мёртвые хоронят своих мертвецов. Ну да, ну да. Вложили тебя спецуре, так выхода не было! Кто виноват, что нас моментально свинтили?! Прихлопнули, как комара мухобойкой.

– Слабовато для экспромта. Чего не спится, растыка? Совесть заела? – сказал Субботин.

– Не истери, Суббота, тут дело правильное. Мальчонке надо помочь.

В голосе Иосифа Давидовича Иноземцева, заклятого друга Вильки, звучали нотки мольбы, что крайне удивило Субботина: не тормозит ведь, змеёныш, хотя беседа явно не клеится. Ведёт себя профессор не по чину… не то пальто! Невместно учёному, без трёх минут заведующему кафедрой коллоидов с уникальными свойствами, пресмыкаться перед риэлтором, который смотрит на него как на дерьмо… лакеев тысячи, доцентов единицы. А что, в науке кто-то считает иначе?

Наступив на горло собственной песне, так и не спетой бывшему другу, Вилька мотнул головой, как стреноженный жеребец, однако трубку не бросил. Пока что не бросил: «На фу-фу меня гад не выкупит. Послушаем, чего надо. Чтобы уточнить, куда он должен будет пойти». Не замечали, что мужчины с возрастом становятся женственней?

Причудливо наряжаются, становятся падкими на аксессуары – несут портфели-дипломаты, печатки, трости с секретом. Субботин стал весьма любознателен: его разбирало до дрожи, что за беда у Зямы? Расспрашивать?

Ещё чего! Сам до шнурков расколется. Позлим его:

– Уход за припадочным? Это в клинику поздних неврозов. И сложностей пубертата.

– Да замотал ты! Своей Дашуне не эти песни поёшь… Facile omnes, cum valemus, recta consilia aegrotis damus (все мы, пока здоровы, даём больным хорошие советы).

Любовь Иноземцева к латыни была родимым пятнышком капитализма, унаследованным им от бонны-француженки, всемерно образованной при старом режиме: сперва мадам за ним ходила, потом местком её сменил. Изёнок был резов, но мил, поддразнивал его Субботин. И тоже пристрастился к некоторым латинским изречениям. Впрочем, ну его, это детство. Давно известно, дети из прошлой жизни скороспелые, как грибы. И мало тревожатся о родителях.