Сейчас у меня в кармане лежит серый камешек для молитвенной памяти. Я подняла его в Дахау, на дорожке возле остатков одного из бараков. И теперь он как пепел Клааса, что больно бил, а теперь будет бить в моё сердце.

Минуту Дада молчит, вздыхает, говорит уже тише:

– Я, конечно, ценю твой сарказм. И всё понимаю. Я всё же советская, тоже дитя войны. Но за это немцы давно уже расплатились. Моя мать всю жизнь от них пенсию получает. И меня, кстати, на эти марки растила…

– Ну и где ж теперь твоя мать?..

Дада вдруг осеклась, напряглась, недобро взглянув на меня:

– Моя мать по профессии врач-акушер. И в блокаду работала. В роддоме от голода падала, а детей у рожениц принимала… Мой отец, лейтенант, в войну погиб. В Белоруссии где-то. Так могилу и не нашли… Так что мать одна меня воспитывала. Она по Ладоге меня, по Дороге жизни, отправила. А сама осталась. Так что не тебе, молодухе, меня судить.

Дада замолкает. Глядит на часы. Чуть-чуть опускает стекло, и резкий ветер врывается в кабину.

– Чему нас только тогда не учили… И Дом пионеров был, и кружки разные. И хор, и музыка. Но, как видишь, всё насмарку пошло, всё мимо… – Кривит рот. – Зато я здесь расцвела. – Невесело улыбается. – Кто бы подумать мог? Значит, судьба такая. Такое призвание. Но, слава Богу, мама об этом не знает. Порой денежки ей посылаю. Хотя в общем-то ей там хватает. И соцработники есть, накормят. – Она опять вздыхает. – А вот что я буду в старости делать – не знаю. Не знаю…

Впереди по автобану замаячила арка. Указатель съездов с главной дороги на Мюнхен. Тормозя, приближаемся к терминалу. У Дады на поясе сумка, достаёт документы и деньги. Надо расплачиваться за дальнейшие километры до дома. Опустив стекло, из руки в руку передаёт плату оператору в кабинку. И полосатый шлагбаум послушно поднимается перед нами.

Правда, ехать в центр Мюнхена нам было не надо, не по пути. Стали объезжать город по окружной. Ехали к Даде на задворки, в мюнхенские «Черёмушки».

– Ко мне на рынок вечно русские эмигранты приходят, как на летучку. И плевать, как нас называют, «беженцы» мы или «невозвращенцы». Только я не всех привечаю. Это тебе повезло. Я ведь любого с первого взгляда вижу. Насквозь. И торговцы бывают, а порой очень приличные люди. Я ведь мелочовкой не занимаюсь. Развалами круглыми, прилавками разными. За штуку – от марки до трёх. Это всё в прошлом. Там и правда и из больниц сдают, и с трупов снимают. А я себя не на помойке нашла. Мой товар чистый. Стираный-глаженый. Всё на плечиках. Прямо хоть в театр. У меня же палатка. Дверь, окно. И аренда за землю вперёд уплачена. Я порядок немецкий чту, уважаю.

Спрашиваю:

– И что? У тебя ничего никогда не крали? Не обманывали?

Дада смеётся (зубы белые-белые, как новенькие. Дантист у неё – чудо. Наверное, дорогой):

– Пока нет. Я и сама хоть кого обману. Хотя нет, вру. Помню, в прошлом году одна «наша» зашла… наглая такая брюнетка. Говорит, из Урюпинска. Уж она копалась, копалась. Всё капризничала, всё перемерила, перевернула до дна. Чувствую, тут что-то не так. И правда. Она юбку решила украсть. И, дура, в ней и сбежала, прямо в свою ночлежку. Ну, я полицию вызвала. Допрос, протокол, штраф. А у ней, оказывается, ни гроша в кармане. Ну ни марочки. К тому же голодная. Ну, простила её, конечно. А юбку ту ей потом подарила… Девка эта долго потом паслась у нас в Мюнхене. Пропала куда-то…

А мюнхенские «Черёмушки» между тем приближались – белые многоэтажные зубы дешёвых домов торчали на зелёном поле, на пустыре… Возле одного из них фургон наконец встал и затих. Аж в ушах зазвенело. Упёрся почти что в двери подъезда. И Дада, легко выскочив, распахнула задние двери. Стала меня вдохновлять: