В школе гвардейских подпрапорщиков воспитывался Лермонтов (там свято чтили его память, и была «Лермонтовская комната»). Из «юнкеров» вылупились такие писатели, как Куприн, Гарин, Светлов, Бежецкий и друг[ие]. Нравы юнкерских училищ живописал Куприн>255. В Николаевском кавалерийском училище нравы эти были еще более сгущены, чем в московском Александровском>256, деление на «зверей» и «господ офицеров» еще более подчеркнуто, и специфически военная выправка еще более рельефна, но, кажется, интеллекта юношей эта атмосфера не душила, и люди выходили из этого «привилегированного» заведения такими, какими лепили их личные качества и дарования. Даровитые «юнкера» становились полезными деятелями земств, городов и министерств. Во всяком случае, не «юнкера» сгубили Россию. Наша государственность и гражданственность загнили, кажется, со штатского, а не с военного конца: с недисциплинированных, физически и морально взлохмаченных «ученых», а не «неучей», до последней минуты и последней капли юной крови защищавших обанкротившихся «ученых».
Попасть в вахмистры Николаевского кавалерийского училища было нелегко: надо было быть лучшим и по строю, и по учебе. А эти две стороны воинского воспитания были почти всегда в антагонизме. Над строем властвовал командир эскадрона, над учебой – инспектор. Первый не преклонялся перед учебой, второй – перед строем. А во времена Курлова (1878–80 г.) командиром эскадрона школы был известный Клюки фон Клюгенау, любимец вел[икого] кн[язя] Николая Николаевича и лучший ездок русской кавалерии. Юнкеров он муштровал жестоко. Когда «зверя» (новичка), подстегивая бичом, гоняли на неоседланной лошади, пытку эту могла превозмочь лишь особая склонность.
Курлов был идеальным ездоком и писанным умником. Учился на круглые 12, сидел на коне как картинка, был любимцем и командира эскадрона, и инспектора. Но не товарищей. Его боялись, ему не верили. Уже тогда, на заре карьеры,
взгляд его был из стали, а складка рта презрительная. Уже тогда в нем чувствовали охранника.
Курлов вышел в гвардию, но, прослужив в строю два года, перешел в Военноюридическую академию, блестяще кончил ее, переименовался в гражданский чин и стал прокурором суда в Ярославле. Быстро и там выдвинулся, был переведен в Москву и оттуда попал в вице-губернаторы. Государственная карьера Курлова началась отсюда>257.
По своему удельному весу, знаниям, а главное – характеру (стальной воле), Курлов имел такое же право на пост министра, как и Столыпин. И на нем, пожалуй, еще больше, чем на Столыпине, лежала печать «провиденциальности». Если Столыпин чудом спасся от бомбы Аптекарского острова, то Курлов еще большим чудом спасся от бомбы, брошенной в него в упор в Минске. Там он губернаторствовал, порол и вешал. Скатившись по рукаву, бомба, без взрыва, упала к его ногам. Но было это при кн[язе] Мирском, искавшем «доверия». Курлова тогда не оценили>258. Настоящую цену ему дал лишь маленький Дурново, прозревший в Курлове своего преемника. Он перевел Курлова в Киев, один из самых опасных русских революционных центров, и облек полнотой власти. И здесь будущий российский Фуше показал себя вовсю. До Киева он был волевым умницей, одним из тех, кого режим выдвинул для борьбы с революцией. В Киеве, подобно Столыпину в Саратове, Курлов приобрел патент на спасителя отечества. Но в Киеве еще он развернул свои страсти и свой темперамент. Киев сделал из государственника – сатрапа. Курлов этим не стеснялся, он знал себе цену. Курлов понял, что без него, как в свое время без сластолюбца Дурново, режиму не обойтись. Курлов не поджигал, как его предшественник, иностранных посольств, но его дебоши в столице галушек и хорошеньких украинок стали почти легендарными. В Петербурге эти дебоши еще усилились, но киевские предания их сохранили более ярко. И когда при Скоропадском