Типичная черта распада русской государственности (да и общественности) не в том ли, что каждый осколок этого многогранного сосуда является и причиной, и следствием катастрофы, субъектом и объектом ее, и что каждый в своем падении сверкает молниями подчас ослепительных возможностей: возможностей блага и счастья России. Сверкали этими возможностями и три старших осколка российского безвременья – Толстой, Победоносцев и Делянов, и три младших – Плеве, Витте и Столыпин. На любой почве, только не на русской последнего сорокалетия, эти люди могли бы стать гордостью страны. У нас же даже их положительные качества (талант, патриотизм, трудолюбие) только ускоряли падение страны.
На Столыпине этот рок России отразился особенно ярко. Он подошел к власти без груза прошлого, без нахрапа и интриги, в сиянии почти детской и политической чистоты – юным, обаятельным, смелым. Его вынесла волна злого российского волнения, как буря выбрасывает перламутровую раковину с таящейся в ней жемчужиной. Но раскрыть эту раковину так и не удалось. В пламени и в грязи политической свалки и дворцовых интриг раковина плотно замкнулась, а то, что из нее просочилось, было продуктом распада. Но окончательно убить замкнувшийся государственный талант Столыпина не удалось: он вспыхивал яркими, хотя и короткими молниями. Даже вторая, социалистическая Дума ахнула и зажмурилась от одной из таких молний, когда не в бровь, а в глаз с неведомой еще смелостью и простотой ей было брошено: «Вам нужны великие потрясения – нам нужна великая Россия»>246. Такими же яркими молниями были аграрная реформа, рабочее законодательство, подъем воинской мощи, борьба с реакцией, а рядом – мелкие уколы, месть, насилие и кумовство. Осерчав, напр[имер], на меня за мои статьи в «С.-Петербургских ведомостях», этот «рыцарь» власти задумал меня уморить голодом, для чего и внес в Думу закон об уничтожении «Петербургских» и «Московских ведомостей», установленных сводом российских законов. Неугодных ему чиновников Столыпин увольнял беспощадно, а на высшие посты насажал своих родственников. Замуровавшись в Елагинском дворце, он установил там почти царский церемониал и проникнуть к нему было труднее, чем к царю. Его расправа с Дурново и Треповым, роспуск на три дня Думы и Государственного Совета>247, смехотворная «частная» газета «Россия» и назначения никому не известных саратовцев, все это и множество мелочей, о которых говорить не хочется, бесследно стирало молниеносные проявления его гения. Кроме Гучкова ведь им управляли еще две роковые личности: Крыжановский (автор нового выборного закона) и знаменитый выкрест Гурлянд>248. Вращаясь в этом созвездии под гнетом снобизма, Столыпин умудрился рассориться даже с таким уравновешенным консерватором, своим коллегой, как Коковцов. Так же, как Горемыкин в свое время оказался левее Витте, так и Коковцов очутился ошую Столыпина.
Автор злостных «Мемуаров», мучительно завидовавший Столыпину, обозвал его «всероссийским губернатором» и «штык-юнкером». Витте не отличался остроумием. В любой стране Столыпин, воспитанный на парламентаризме, оказался бы блестящим премьером типа Бриана и Кайо>249. Но, попав между двух враждующих стихий – Думой и двором, сплюснутый между ними, задерганный, зацуканный справа и слева, осмеянный кадетами и обольщенный октябристами, этот зародыш российского Питта>250 не имел времени ни вникнуть в таинственную суть процесса русской болезни, ни облечься в доспехи истинного государственного деятеля. Цицерон остался только Цицероном. Столыпин стал не столько «штык-юнкером», сколько Заратустрой российского безвременья.