***

Мы стали чужими,

чужими, и значит

сегодня мы жить

начинаем иначе,

уже одиночества

холодом веет

от стылого взгляда,

от окон и двери.

Чужие заботы

нам души не гложут,

чужие улыбки

не трогают тоже.

Чужие, чужие –

нахмурили лбы

и ринулись слепо

на рифы судьбы.

Чужие! Чужие! –

хохочут метели

и стелют для нас

ледяные постели.

Чужие! Чужие!

А может, любя,

к чужому теплу

отпускаю тебя?

***

Ликует май,

звенит весной,

вся улица в цвету.

А дома – холод ледяной

с молчанием во рту.

Пичуги сладостно поют,

а в горле – горький ком,

я в недомашний неуют

опять бреду пешком.

Бреду пешком,

за шагом шаг,

безрадостно, с трудом.

Иду, чтоб растопить очаг.

Но не согрею дом.

***

Золотая рыбка

в сети мне попала,

золотая рыбка

торговаться стала.

Догадалась как-то,

что ночами плачу,

обещала яхту,

Мерседес и дачу.

Предложила сделку

за подарки эти,

чтобы, где немелко,

выбраться из сети:

«Жизни дам беспечной,

красоты, свободы,

молодости вечной,

зависти народа.

Станешь, если хочешь,

нефтяной магнаткой,

и при этом ночью

спать ты будешь сладко.

Не предам огласке,

что богата слишком,

можешь без опаски

размножать сберкнижки.

Если маловато,

скромничать не надо:

хочешь – в депутаты,

хочешь – на эстраду.

До сих пор не ясно? –

ничего не жалко!

Хочешь – при на красный –

выручит мигалка.

Позабудь о счастье,

не проси любви,

с золотом и властью

во дворце живи».

Выслушав с улыбкой,

делаю иначе:

отпустила рыбку

и ловлю удачу.

Но ловлю, где мелко,

где играют дети,

совершая сделки,

я не ставлю сети.

В Полотняном Заводе

Мне кажется, липы вот эти

в аллее с обеих сторон

приветливо машут карете

поэта, который влюблён.

Что где-то под самою крышей

его вдохновенье не спит,

бессмертные строчки он пишет,

и пёрышко тихо скрипит.

На речке холодной и чистой

ещё не испуганный лес,

ещё не готовится выстрел,

ещё не убийца Дантес.

Библиотека

Читальный храм, библиотека.

Поэтов западных – не счесть:

все в формулярах этих есть –

Их пополняли век из века.

И всё же потеснил Европу,

подвинув пухлою рукой,

Иван – понятно, кто такой –

сатирик с языком Эзопа.

На видном месте, в зале слева,

поэт, что вовсе неспроста

с судьбой Калужские места

связал обрывком Суходрева.

А вот романтик Джордж Гордон,

английской гордость королевы –

творили вместе с тем, что слева,

и нам известен тоже он.

На стеллаже в простенке – чисто:

виток истории, прогресс –

всех разобрали символистов,

проснулся к душам интерес.

Из камня даже выжмет слёзы

поэт – красивей поикать! –

пронзительно успел сказать

и про деревню, и берёзы.

Годами пожинает славу

тот, чьё перо война вела –

забыть потомкам не дала

про Тёркина и «Переправу».

Здесь полка серебра полна –

любого выбирай, не глядя,

на зависть нынешней эстраде

«Звездам числа нет, бездне – дна».

В ПЕРЕСТРОЕЧНОМ ДЫМУ

***

Страна икры, медведей и морозов.

А вот между Калугой и Москвой,

на лавке под разлапистой берёзой,

сидит мужик с повисшей головой.

Смекалистый, здоровый и неглупый,

не для того ж родился он и рос,

чтоб в этой жизни примитивно тупо

травиться горьким дымом папирос.

Обычно жил: жену гонял от скуки,

бросая нецензурные слова,

спивался, от земли отвыкли руки,

детишки подрастали, как трава.

Родились в перекошенном домишке,

к шестнадцати уже оторвались,

покорные и гордые не слишком,

все в города прислугой подались.

Кровавыми мозолями весною

ладони не саднят уже давно,

душа ржавеет вместе со страною,

страдая, опускается на дно…

Глотает дым, торчат лопатки остро,

проковыляет как-нибудь пешком

свой путь от колыбели до погоста,

напасти отгоняя посошком.

В перестроечном дыму

Передвигаясь еле–еле,

бредёт понуро здесь народ,

душа ещё пока что в теле,

но надорвалась от невзгод.

Могли бы жить они неслабо,

землёю не обидел Бог,

но ковыляют по ухабам,

они привыкли без дорог.