Подлесок был сухой и ломкий: наломать хвороста на костер им ничего не стоило. Они разбили стоянку в тридцати-сорока шагах от тропинки, разложив вокруг спальники. Лилит полулежала, подложив под голову рюкзак, и задумчиво смотрела на огонь. В небольшом глиняном горшочке, прикопанном в золе, запекалась картошка.
Было безветренно, и тишину нарушал лишь треск костра и шорох палки, которой Окри вырисовывал символы на мягкой земле.
Дарири сильно клонило в сон после целого дня ходьбы, но она упрямо бодрилась, надеясь пересидеть Окри и поговорить с Лилит, когда тот уснет.
Мальчик ткнул палкой в костер.
– У тебя четыре марки, – заметил он.
Лилит кивнула, не смотря на него.
– Правда или ложь?
– Теперь уже все правда. Но так было не всегда.
– Где ты выросла?
– В мире, малец. Везде по чуть-чуть.
– А сколько тебе было, когда первую марку получила?
– Двенадцать вроде. Чтоб я помнила.
– В двенадцать – первую и вторую. В пятнадцать третью и четвертую, – ответила за нее Дарири.
– Урожайный был год, – хмыкнула Лилит, подбрасывая в костер горсть сухих веток. Те затрещали, занявшись огнем. – Первая была “убийца”. Потом “шлюха”, потом “воровка” и последней “безбожница”.
Дарири посмотрела на нее с укоризной, но промолчала.
– Безбожник редкая, – со знанием дела сказал мальчик.
– А то. Венец моей скромной коллекции.
– Как получила?
Лилит устроилась поудобнее, приготовившись рассказывать.
– Попалась я однажды страже, как и ты. Обносили ночью лавку, и кто-то нас сдал. Все успели удрать, а я перед старшим хотела выслужиться и хоть с чем-то уйти с очевидно горелого дела. Повязали меня под белы ручки, клеймили воровкой. Долго в казематах держали, думала казнят. Но сжалились и определили в приют при монастыре. Синепальский был переполнен, и меня вместе с парочкой таких же отщепенцев перевезли в Исхерос. А дальше…
Девочке было пятнадцать, и она была полна решимости. Ей нужно было вернуться в Синепалк, к своим. Она не собиралась здесь оставаться; не собиралась получать еще одну порцию розг, не собиралась выслушивать мессы, читать заученные молитвы и учиться штопать. Она повернула голову, взглянув на свою подельницу.
Ее звали Тати. Прыткая и худощавая девчонка, чуть старше Лилит. Неклейменая сиротка с заячьей губой, жутко озорная. Они были не то что бы друзьями, скорее приятелями, которых объединяла общая ненависть.
Они лежали на животах под кроватью. В руке Тати крепко сжимала свечку, и лицо ее было до смешного серьезным.
– Пойдем ночью, после филина. Дурехи будут к тому моменту седьмой сон видеть.
Девочка кивнула, выражая согласие.
– Пройдем наверх через третью залу, там вторая дверь справа. Свяжем Дудлю, отроем ключ, и свалим.
Дудлей они прозвали настоятельницу монастыря – проворную и крепкую старуху, которая никогда не улыбалась и истово верила, что чем больше ты страдаешь в земной жизни, тем больше тебе воздастся в загробной. Эту веру она исправно доказывала делом, всячески издеваясь над своими подопечными.
Девочка не боялась старухи, но побаивалась того, что старуха могла сделать. Однако, страх был слабее ненависти. Ненависть заставляла ее просыпаться каждое утро. Ненависть вытаскивала ее из кровати. Ненависть заставляла ее запоминать каждую дверь, каждый замок, каждую нишу в стенах монастыря, в которую можно будет спрятаться, когда придет время. Ненависть заставляла ее читать молитвы задом наперед, и ненависть же заставляла ее думать, что это что-то значит.
– Трусишь? – осклабилась Тати. – Оська трусит!
Девочка взглянула на нее безбоязненно. Здесь, в приюте, была не жизнь. Чем бы ни кончилась эта затея, смертью или очередным голодным странствием, все было лучше, чем существовать здесь полуживой ветошью.