В идеологии Просвещения традиция начинает отождествляться с предрассудками, заблуждениями и фанатизмом. Ю. Лотман: «То же, что считалось плодом Разума и Просвещения, должно было возникнуть не из традиции, верований отцов и вековых убеждений, а в результате полного от них отречения. Этот дух антитрадиционализма позволяет противопоставить культурную ориентацию человека Просвещения во многом родственному для него самоощущению людей Ренессанса»[51]. Вполне естественно, что названные процессы протекают на фоне всеобщей секуляризации культуры, создающей предпосылки для принципиального размежевания истории как таковой и Священной истории, мирской традиции и церковного Предания.
С середины XVIII столетия в Европе авторитет ретроспективно-регламентарной традиции чем дальше, тем больше начинает восприниматься как помеха для творчества. В течениях европейского предромантизма (барокко, сентиментализм и др.) подготавливается эпохальный переворот, совершившийся на рубеже XVIII–XIX веков и приведший к утверждению новой культурной парадигмы, период господства которой называют по-разному: эпохой историзма, эпохой модерна[52], периодом «креативизма» (В. Тюпа), «индивидуально-творческой» эпохой, временем «поэтики художественной модальности» (С. Бройтман) и т. д. Дедуктивное мышление, оперирующее универсалиями и ценностями как «готовым словом», стремительно сдает свои позиции, уступая место индуктивным стратегиям сознания. Многовековой период господства всеобщего канона сменяется новой исторической формацией, на первый план в которой выдвигается индивидуальное творчество как способ свободной самореализации суверенного субъекта. Если «риторическая» эпоха, пришедшая некогда на смену архаике, провозгласила задачу теоретического обоснования традиции, то индивидуально-творческая эпоха поставила под вопрос саму ценность и необходимость культурного преемства, что повлекло за собою не только мощную инерцию скепсиса и отрицания, но и серьезные попытки философско-проблематического осмысления духовно-жизненной значимости опыта веков (в этой связи заслуживают быть упомянутыми, в частности, усилия таких мыслителей и теологов, как Э. Бёрк, Ф. Ламеннэ, Л. де Бональд и др.).
Романтизм первой трети XIX века вошел в литературу на волне активного неприятия традиционных предписаний «нормативного» искусства, сковывающих (как представлялось) чудесную свободу художественного сознания. Между тем примерно в это же время обнаруживается, что от «естественной» традиции – как невольной памяти, связи, генетического родства – не так уж просто отмежеваться, поскольку она подстерегает на каждом шагу. Зреет осознание того, что преемственность сложнее и глубже простого ученичества, подражания, повторения. Романтики решительно вступали в конфликт с классицистскими регламентациями, но руководствовались не столько жаждой тотального разрыва с прошлым, сколько установкой на эстетически мотивированное «нарушение», сдвиг внутри заданного ценностно-смыслового пространства (причем само обостренное переживание этого «отклонения от нормы» было возможным лишь на фоне относительной устойчивости общей парадигмы). Отважно расширяя диапазон творческих стратегий, романтики при всем желании не могли полностью обойтись без многовекового фонда классических аксиологем и общезначимых универсалий. В основе всех новаторских дерзаний лежало стремление не столько отвергнуть традицию, сколько переосмыслить ее, освободить от инерции и всяческих стереотипов