– Отец…, – Берсень подскочил на месте как пружина, – ты ведал об том и молчал?

– Ведал, – со спокойствием в голосе ответил Никита Васильевич, – да что толку-то?

– Как «что толку»? Имать надо этого цепного монаха, да дознаться что знает, вытащить из него, об чём он с Силантием беседы вёл!

– Има-а-ать? – протянул Никита Васильевич, – это с церковного двора-то, да без государева приказа? Тогда уж лучше сразу на плаху бежать… Али не знашь, что в Архангельском иной раз сам государь молится?

– Ну…, – замялся Иван, хоть словом перекинуться с тем монахом…. Всего и делов-то поговорить, да про Силантия выведать.

– Да ты что?! – дёрнул бровями Семён Васильевич, – кто ж просто так к тому сидельцу нас пустит?

– Дык мы…, – начал было Берсень, но осёкся под гневным взором отца.

– Охолонь, – пристукнул по столу Никита Васильевич, – ты сыне совсем разум потерял? Али забыл, что государь велел о сём деле молчать и его боле не касаться? А коли ты неслух, и мы грешные вместе с тобой, то всё надо делать с опаской. Тут с наскока никак нельзя. Завтрева возьмём подарки, и навестим отца Михаила, коль сподобит господь, всё и узнаем без лишнего шуму. А сейчас, ступай, сведай, – баня уже простыла, поди, и больше ни слова.

– Эх-ма, вот и пришло похмелье в разгар веселья, – буркнул себе под нос Иван, но отцу перечить не посмел, вылез из-за стола и вышел на двор.

– Горяч паря, прям как я в молодости, – оглаживая свою курчавую бороду, сказал Семён Васильевич.

– Да уж, – наша порода, но токмо эта горячка не довела бы его до острога и палача, – ответил Никита Васильевич.

– Тю, брате, скажешь тоже…. Хотя, времена нонче лихие, спаси господь, – братья разом истово перекрестились.

– Вот я и думаю, как бы нам не пропасть с этим делом, – Иван по горячности, а мы по глупости, – здраво рассудил Никита Васильевич.

– Не журись брате, авось не пропадём, ежели, токмо греки стрелу из-за угла пустят, али яду ихнего куда-нить нам сыпанут, – как бы в шутку сказал Семён Васильевич.

– А они ведь могут… – с усмешкой кивнул головой Никита Васильевич, – почитай пятнадцать годов минуло, как оженился наш государь на ихней царевне и вслед за ней пришли греки и фряги на Москву, тут то…, у нас всё и попеременилось. И государь наш стал в своих палатах, новых, заморских обычаев держаться, дедовский манер: сам – напротив говорить, уже не в чести, и во всех делах греки, греки, греки… Храмы и башни строят греки, грамоты посольские пишут греки, на войне за ворогом соглядают тоже греки. И все они промеж себя друг за дружку держатся, начиная с царевны этой, и до последнего стряпчего.

– Что тут говорить, брат, много иноземцев стало за нас наши же дела решать, осталось только думать и смотреть, как бы ни объегорили. Да уж больно вёрткие они, половчее ужа, так просто и не ухватишь, – Семён Васильевич махнул в воздухе рукой, как бы хватая невидимую змею.

– Вот и я об том, – серьёзно посмотрел на брата Никита Васильевич, – однако, не мешало бы нам ведать, где сейчас греки Ласкарёвы.

* * *

Бурая грязь, перемешанная с болотной жижей сотнями лошадиных копыт, медленно заметалась мелким снегом. Порывы ветра, продувая болотистые овраги, стихали в лесу, беспокоили жирных ворон и мародёров, добивающих раненых. На пригорке возле леса, на старой вырубке, подальше от начинавших смердеть трупов, табором встал лагерь. Там, в походных котлах готовили ужин и в отсветах костров делили скудную добычу.

Сотник Щавей Скрябин с трудом открыл глаза. Последнее, что он помнил, это как гранёный наконечник вражеской пики, пробил его щит и вышиб из седла. Щавей пошевелил рукой, всё ещё сжимавшей ремень от разбитого щита и ощутил тупую боль в груди. Совсем рядом по болотной грязи прошлёпали чьи-то шаги, а где-то вдалеке, слышались обрывки немецкой речи.