– Вы где работаете?
– Только что уволился из дворников.
– К нам в сторожа не желаете?
– К вам?.. – кажется, я даже покраснел. Сказать «недостоин»? Уж слишком трафаретно. – Не знаю… Я курю.
– Вредная привычка… Ну, так как? Пойдёте в сторожа?
– Если подхожу… С радостью.
Правда, к этому времени я уже знал, что далеко не ангелы расхаживают по храму в синих халатах, за лето я частенько подрабатывал около церкви, но с суждениями не спешил, предпочитая оставаться при своём благоговейном заблуждении.
Вчера утром Василий Андреевич привёл меня в сторожку – шла пересменка – и сказал:
– Вот наш новый сторож – Володя… Будет вместо Юры. А это наш бригадир, Михаил Васильевич. Вы должны быть знакомы.
– Знакомы, знакомы… – пробурчал мой недоброжелатель, подавая мне руку.
И как только помощник старосты ушёл, он тут же начальническим тоном сказал:
– Пиши, студент, расписку – никаких книг на работе.
– А Евангелие?
– Не умничай.
Я усмехнулся, но на душе стало тяжело. Не из-за книг – из-за этой беспричинной враждебности. А всё равно – около храма (ведь даже мечтать не смели).
С Танечкой и Леночкой мы встретились в субботу на всенощной. Оля с тревогой заметила, что Танечка плохо себя чувствует – оказывается, простыла. Мы увезли их к нам, и Олечка принялась за лечение… Они прожили у нас два дня, Танечка ожила, и вчера вечером к нам приехали в гости о. Иоанн с матушкою и увезли наших гостий снова к себе. Леночка и Лизанька в эти дни были предоставлены самим себе и баловались с утра до вечера.
Бабушка несёт Лизаньку к окну – постоять на подоконнике (в плохую погоду это – любимое развлечение: поглазеть на улицу). Но Лизин взгляд падает на иконы.
– Вок, Богоодица на кибя смок’ит, – с упрёком говорит она бабушке и добавляет скорбно. – А ты Её не любих…
– Почему не люблю? – оправдывается бабушка. – Я Её просто не признаю.
Обедаем. Лиза сползает со своего стула, тащит его к холодильнику и снова вскарабкивается на него.
– Ты куда это, Лизанька? – спрашиваю я.
– Сейчас, сейчас… – торопливо отвечает она и, уцепившись за край дверцы, тянется на цыпочках.
– А-а! – говорит разочарованно, – эко лук! А я-ко гумала, кук шко-нибуг такое…
– Какое?
– Такое! С’аденькое!
Капризничает, надула губки:
– А почиму так мало?
– Лиза! – с упрёком говорит Олечка. – Как тебе не стыдно!
– А кибе бо-ольхэ… – уже плача, отвечает Лизанька.
– Ну, так что ж, что больше? Я же больше тебя.
– Га-а… ма-ало!
– Какая нехорошая, жадная девочка! – в сердцах говорит маминька.
– Не давай ей совсем ничего, – строго говорю я.
Лизанька недоверчиво, сквозь слёзы, смотрит на меня. Я качаю головой:
– Словно ты не наша девочка…
С рыданием:
– Ваха!
Позавчера к вечеру вдруг похолодало, поднялся ветер, закружила метель, и нынче Лизанька выходила погулять уже с лопаточкой – покопаться в снегу.
У Олечки окончательно пропало молоко.
Щёчки у Иванушки по-прежнему пылают диатезным румянцем и шершавы на ощуп – чешет он их отчаянно.
Вечером моих «именин» (утром я причащался) появился о. Иоанн – приятное завершение торжественного дня. Я угостил его венгерским вермутом (утром мне его подарила матушка). Провожал я батюшку в начинающуюся метель.
Звонил Маше: она печальна – Юра уехал вновь; на это раз не только уволился со всех своих работ, но и выписался. Прямо горе. И Катенька у них простыла, гриппует.
Написал письмо Чугунову – в Москву (они хотят приехать к нам на Казанскую):
«Жизнь наша беспорядочна по-прежнему; времени хватает только на самое необходимое; читаю и пишу урывками и украдкою. Размышляю, покоряюсь и тревожусь – то ли Богу угодно сие, дабы не развеличалось до небес моё высокоумие („таков, Фелица, я развратен”), то ли лень моя и мечтательность, давняя губительница, окрадывают, злорадуясь, дни мои, беспечные и праздные.