Пытаясь преодолеть панику и порыв внезапного безумия, Тихон отбросил чушь о Воланде и начал рассуждать: «Нет. Мысли она не читает, потому что я не думал тогда ни о каком Пилате, я о нём даже не знал до сегодняшней ночи. Но она хитрая. И злая какая-то, будто насмехается вечно. Наверное, она меня разыграла. Сама просто книжку читала, вот и решила подшутить. Они же тут, в деревне, городских не любят. А эта тварь ещё и прикалывается…». Конечно, как и в каждой бочке сладкого мёда обязательно должна быть ложка дёгтя, так и в этом постулате разумности зияла маленькая, но очень противная заноза. Заноза эта была мыслью – глупой, странной, но всё-таки тревожной. И заключалась она вот в чём: «Если она разыграла меня, решив притвориться Воландом или ещё каким Сатаной, то откуда она знала, что именно эта книжка в моём рюкзаке?» И, конечно, Тихон, который, как ранее было написано, юноша был вовсе не глупый, он, чуть не дорвавшись до истины, до какой-то страшной тайны, отскочил от занавеса, оставив его только слегка колыхаться от несбывшегося прикосновения. Идею эту он для себя обозначил запретной и, привстав с кровати, дотянулся до телефона, попытался снова забыться в музыке.
Едва ли открыв любимый свой список и, даже не вставив наушники в раковины ушей, Тихон услышал неясный грохот, от которого сотрясались стёкла в деревянных иссушенных рамах. Грохот этот был, как ему показалось, громче всего, что он слышал. Ни один грузовик, поезд или самолёт, даже все вместе взятые из тех, которые он лично видел на своём веку, не издавали столь сильного и дробящего бытие звука. Тихон вжался в подушку и, закрыв глаза и уши, стал смиренно ждать окончания ужаса. Звук – беспощадный и неукротимый, рвался через ладони, давил на голову, больно бил даже сердце, не способное выдержать вибрации. И внезапно это всё прекратилось. Дом, деревня, мир, поеденный ночью – всё это смолкло в одно мгновение. Только лишь за тем, чтобы, как гром после молнии, после этих секунд десяти тишины, пришла новая волна чьего-то безумного не то крика, не то воя. Тихон, не в силах терпеть это, решился на смелость – он выбежал со всех ног из дома и взглянул в глаза ночной тьме. Он пытался увидеть воочию сумасшедшего кричащего, понять, кто или что заставляет его вжиматься в постель. Но увидеть ничего юноша так и не смог. Опять закрыв уши, он почувствовал слёзы, накатывающиеся на глазах, а потому быстро забежал в комнату и… зарыдал. Всё, пережитое им в школе, и днём, и даже этой ночью – всё казалось мелочью в сравнении с тем ужасом, что он увидел. И страшнее всего было то, что и ужас тот увидел его. Через окно на него смотрели и весело смеялись дети. Мальчик и девочка лет семи – оба маленькие крохотные шатены, почти близнецы. Они широко раскрывали большие рты в диком хохоте, ладонями и кулачками били по стеклу, кричали что-то глупое и неразборчивое. В их речах – сумасбродных и невыносимых – можно было разобрать только что-то вроде «Лгун» или «Лжун». Они кричали без умолку, а, когда умолкали, разевали рты, больше напоминающие пасти животных, и издавали тот самый оглушающий рёв или рокот. Но достаточно скоро дети, разом, будто по команде, посмотрели куда-то в сторону и убежали на неслышимый зов. Тихон же, быть может, тронувшийся теперь уж точно немного умом, уселся у стенки и, поджав колени руками, стал неотрывно смотреть на чёрную пустоту, видимую из окна. Елена Алексеевна, способная ненадолго оставить внука в покое, но не способная бросить его одного, утром приготовила пирожки и, управившись с готовкой быстро и энергично для своих лет, вошла в детскую, надеясь увидеть бодрого и только-только проснувшегося юношу. Увидела она иссохший и вялый сорняк, который, спиной опираясь на стену, всё ещё неотрывно смотрел на спокойный мир, радостно встречающий солнце.