– Протокола нет? Ну и хорошо. Так, Марыныч. Беги домой, да скажи батьке, чтоб выпорол тебя! Понял? Ну, беги, пострел…
Пацаны потом долго смеялись, когда Толик, чувствуя себя героем, пересказывал приключение, копируя мороженщицу, ментов и майора. А прозвище так и прилепилось навсегда.
Но, похоже, в этот раз смехом не обойдется. Всем троим недавно стукнуло по четырнадцать. А это уже серьезно.
Допрос под протокол, очная ставка. Толик с интересом рассматривал знакомых с сопливого детства друзей. Они даже не помнили, с какого дня знали друг друга. Знали, и все. Всегда.
Еще их отцы дружили, так втроем на войну и ушли. Вернулся только дядя Петя – Семин батя. Без руки, после штрафбата. Пьян он был почти всегда. В редкие утренние часы трезвости был зол, бил жену, что до войны не случалось никогда. Через шесть лет после Победы помер и он.
Витька отца своего совсем не помнил. Ему не было и двух месяцев, когда отец последний раз поцеловал его и мать перед отправкой на фронт. Андрей Малиненко погиб при взятии Вены.
Когда отец Толика прощался с родными, Толик – младший из четверых детей, вот-вот должен был родиться. Так они никогда и не увиделись, отец – пропавший без вести в сталинградской мясорубке, и сын – ставший еще одной безотцовщиной великой страны. Старший брат Толика, Сеня, во время оккупации Кубани фашистами, партизанил. Был связным в отряде. По доносу предателя, был схвачен немцами. Его, шестнадцатилетнего, расстреляли и бросили в плавни. А через два дня пришли наши.
Второй брат, Николай, рано сел. Сестру Веру, прозванную нянькой за вечную заботу о младших, тоже не минула чаша сия, и в пятьдесят третьем она была освобождена Великой амнистией из Таганской тюрьмы, куда попала за спекуляцию.
Матерям, не разгибавшим спины с утра до ночи в совхозе, было не до сыновей. Так и росли пацаны, как бурьян – без отцовского ремня и мамкиной ласки. Воспитателем и педагогом стала улица. Учила и наставляла. И вот, теперь, требовала от них сдать свой первый экзамен.
Рыка рассказал все. Даже то, о чем можно было и не говорить. Витька делал вид, что никто из присутствующих ему не знаком и нес такую ахинею, что Толик едва не расхохотался.
После этого всех отправили в одну камеру.
– Ну что, Сэмэн, сдал корешей? – Толик подошел к Семе.
– Ну чего я тут один сижу и сижу? Скучно без вас стало, пацаны… – Рыка сам улыбнулся обезоруживающему своей непосредственностью доводу.
Малина все же съездил ему разок по зубам. Дал бы еще, но Толик остановил:
– Брось, Витек! Чего уж теперь… – прошелся до шконки, сел. – Эх, покурить бы! А, пацаны? Короче, дела хреновые. Ну, хоть вместе будем, все легче в колонии.
– Что, думаешь – посадят? – осторожно спросил Рыка, вытирая разбитую губу.
– Нет, Сема – наградят. "И выдали Ванечке клифт полосатый, с бубновым тузом на спине!" – пропел Толик. – Помнишь, братуха мой пел, Колян? Как пить дать, закроют…
Пошли по сто шестьдесят второй, дали всем поровну, невзирая на заслуги. А осенью, теплый ноябрь 1957, амнистией в ознаменование 40-летия Великой Октябрьской социалистической революции, открыл ворота Белореченской колонии для несовершеннолетних, выпуская друзей на волю.
Пацаны, в телогрейках и сапогах, с "сидорами" за плечами, стояли и вдыхали не по-осеннему теплый воздух свободы.
– На вокзал? – риторический вопрос задал Рыка.
– Ну а куда ж? До дома, до хаты. – Толик поправил ремень тощего "сидора". – Только, вот что… Давайте на крыше вагона поедем? Тепло же. А на проездные папирос купим.
– Ништяк! Айда до вокзала.
Вечером Толик открывал тяжелую дверь единственного в станице ресторана. Глазами обвел небольшой зал, нашел брата воседавшего с двумя дружками за столом и направился к нему. Брата Толика, Колю-Моряка, знали все, любили и побаивались. Любили (особенно женщины) за веселый нрав его, привычку к шуткам-прибауткам и непременную тельняшку, благодаря которой он получил свое прозвище. А побаивались – за две судимости и бесшабашную смелость в драках.