– От чего ушел, к тому и пришел, – выдавил Михаил сквозь сжавший горло спазм, потом скептически засмеялся, – ха-ха! – И уже вопрошающим тоном, неистово произнес.

– Видать, мне на роду написано быть не с Тобой?! Не я гоню Тебя, а ты, Сам – Господи, меня гонишь. Зачем, Ты гонишь меня, Боже?!

– Михаил Петрович, ты чего? О чем ты, Миша?! – Яков Васильевич положил руку на подрагивающее плечо Облова. – Да чего ты в самом-то деле, что с тобой приключилось? – и, повернув голову к недоуменно переступающим крестьянам, вопросительно произнес. – Чего-то я, мужики, не пойду? Никак в толк не возьму?

Как долго добирались до подворья Ярыгина, какие места проезжали Михаил не помнил.

Оттаял он душой, ощутив неумолчные токи жизни, лишь в ладно обустроенном доме Якова Васильевича. Особенно повлияла умиротворению Михаила хозяйка – Аграфена Филипповна. Милая, ласковая старушка, чем-то напоминавшая ему мать, воскресила в его сознании доброе старое время – детство.

Бывало, он тогда, уже подросток-реалист, порядком отощав на казенных харчах, на летних вакациях «наедал шею», как подшучивал отец. И восстала в глазах эта картина… Мать, собрав на стол, садилась поодаль, сложив мягкие руки на коленях, умиленно взирала на свое чадо. В ее ясном взоре светилась тогда еще не особенно ценимая материнская нежность, порой перемежаемая налетами тихой печали. «Ешь сынок, кушай родненький, – никто так не накормит как мать в отчем доме. Кушай сын, набирайся крепости и силы, как там еще сложится жизнь впереди – неизвестно, а пока ешь…». И он ел, жевал, так что за ушами трещало. Потом оглашено вскакивал, забыв поблагодарить мать, убегал на улицу, гоняться с приятелями. Он торопился вкусить всю полноту непритязательной деревенской жизни, жадно, ненасытно поглощал ее дары: лес, речку, рыбалку, ночное. Он испытывал ненасытный аппетит торжества бытия, казалось, вот ухватился бы за один тогдашний день, вцепился обеими руками и держал бы, не выпуская; вдыхая, впитывая всеми фибрами души эту привольную благодать. Эх, так бы жить и жить! Но время коварно быстротечно, внезапно каникулы подходили к концу, предстояло собираться в Козлов, в училище. И горше не было тех унылых сборов. Щедрая августовская природа, исхоженные вдоль и поперек окрестности, с измальства испытанные товарищи манили новыми радостными приключениями. Но он был уже чужой им, отверженный не по своей воле и не по воле отца с матерью. Какие-то зловещие силы вершили над ним равнодушный приговор, отрывая его от родного дома, друзей – всего близкого и потребного душе, без чего никогда не стать счастливым, без чего вообще нельзя радоваться жизни.

Вот и сейчас, Аграфена Филипповна участливо подперев ладошкой щеку, присев возле Михаила, подкладывала на тарелку ему лучшие кусочки, с извечным трепетом матери-кормилицы, радуясь жующему дитяти. Милая идиллия. Она ни о чем не раскрашивала Мишу, ни как не поучала его, сказывала лишь о домашних нуждах, да собственных немочах. И оттого, что не посягали на его внутренний мир, что в доме Якова Васильевича царило воистину библейское согласие, что сама хозяйке чуточку походила на его матушку, – Михаилу Петровичу сделалось покойно и хорошо.

И отошла куда-то вдаль непутевая, взбаламученная судьбина. И не ощущал он себя больше затравленным, обложенным со всех сторон волком. И не казалось ему, что он по глупому недоразумению пребывает среди живых, а на самом деле уже конченый, списанный со счетов человек. Наоборот, он не чувствовал неизбежности краха, наоборот, вся жизнь, все ее трепещущие порывы и страсти еще впереди. Невольно вспомнил он князя Андрея и сцену у старого дуба из «Войны и мира». И вослед Болконскому широко вздохнул и впервые за много лет просто и ясно подумал: «Нет, не кончена жизнь в сорок лет?! Совсем не кончена! Еще много предстоит увидеть и познать: и хорошего и плохого. Как все, как у всех, так и у него?!». От этой незатейливой мысли сделалось ему весело, и совсем не хотелось думать о давешнем пожаре на станции, о двух походя загубленных душах, о сумбурном вещем сне, о собственном бессилии, охватившем на околице села, о ропоте на Бога.