Так и этот путь до стула перед всем классом тоже не запомнился. Она опомнится уже перед ростовым зеркалом. Второй стул стоит спиной к зеркалу. Упустила преимущество.

– Дэвид, – говорит мистер Кингсли. – Пожалуйста, займи второй стул. Пожалуйста, сдвиньте их так, чтобы касаться коленями.

Одноклассники не издают ни звука, но наклоняются вперед все как один. Сидеть с коленками вплотную – что-то новенькое, но не пикантное. Тех, кто по указу учителя ласкал, тер, мял и хватал друг друга во всевозможных позах во имя Искусства, коленным контактом не удивишь. А удивляет, что мистер Кингсли сам прямо объявил о том, что всем уже надоело замалчивать: о Дэвиде, Саре и их архиважной драме, которой они настолько гордятся, что никогда не делятся. На Реконструкции Эго эти двое увиливали друг от друга с идиотскими замечаниями типа «Ты молодец, что убираешься в мастерской». Вот же наглые накопители эмоций, давно пора сбить с них спесь. Уголком глаза Сара замечает их голодное приближение, и оно только усугубляется очагами сочувствия – Джоэль и, пожалуй, Пэмми распахнули глаза в ужасе за нее, но Норберт кривит уголок губ. И далеко не он один жаждет крови.

Колени Дэвида, ощутимые под джинсами, не похожи на что-то человеческое. Четыре чашечки Дэвида и Сары стукаются и отдергиваются – четыре ошарашенные выпуклости. Чтобы поддерживать контакт, как велено, ей приходится сидеть непривычно чопорно, стиснув ноги. Незваным, невыносимым вспоминается лицо Дэвида, когда он вошел в нее впервые, в сумеречной спальне, в тот жаркий день. Такое чувство, – пытался сказать он ей. Такое чувство… Он чувствовал, будто они созданы друг для друга – затертое клише, лишенное всего, кроме пугающей правды.

Она сильно зажмуривается, комкает воспоминание.

– Сара, открой глаза, – командует мистер Кингсли. – Сара и Дэвид, пожалуйста, посмотрите друг другу в глаза.

Она поднимает взгляд к его лицу. В ответ хмуро уставились голубые агаты. Горизонт, разделяющий губы. Пуговка родинки. Ключица, частично раскрытая вырезом его поло, поднимается и опускается слишком быстро. Она хватается за этот намек – и надежда, от которой она вроде бы уже отреклась, невидимо и беззвучно взрывается в ее груди, но ударная сила, должно быть, ощутима, потому что Дэвид отпрянул, голубые агаты сузились в точки.

– Это не игра в гляделки, – все это время говорит мистер Кингсли. – Я хочу, чтобы вы смотрели мягко. Но не плаксиво.

(Он это говорит, потому что кажется, что кто-то из них сейчас заплачет? Сара не заплачет. Она – говорит она сама себе с абсолютной бесчувственной уверенностью – скорее перестанет дышать, чем ударится в слезы.)

– И не ласково.

(Он это говорит, потому что кто-то из них кажется ласковым? Она уже забыла клятву, данную мгновением раньше, ее глаза наливаются слезами, отчаянно ищут в Дэвиде какую-нибудь ласку, а потом замечают сами себя в зеркале и иссушаются жаром стыда.)

– Смотрите нейтрально. Восприимчиво. Нейтральный взгляд, без страхов, обвинений или ожиданий. Нейтральность – это «я», которое мы предлагаем другому: внимательно и открыто, неотягощенно. Никакого багажа. Такими мы выходим на сцену.

Теперь, посадив их на стулья, со зрительным контактом, предположительно нейтральным, внимательным, неотягощенным, запретив таращиться, обвинять, ожидать или бояться, он как будто забывает о них на несколько минут. Бродит по краям комнаты и неторопливо говорит. Что значит «быть в моменте». Честность момента. Его признание… Свобода от него… Конечно, человек чувствует и знает, что чувствует, и в то же время он хозяин своих чувств, не раб; чувство – это архив, к которому мы обращаемся, но у архива есть двери или, например, ящики, у него есть хранилище, индекс – Сара запуталась в метафоре архива чувств, но суть уловила. Если в архиве бардак, тебе хана.