– Боже, – говорит он, и даже в святая святых кабинета его смех – театральный; артиллерийский залп. – Спасибо. Я иногда забываю, что это процесс. И, знаешь, бесконечный. В чем и заключается его красота.
Она не знает, о чем он, но, снова утершись салфеткой из пачки, цепляет свое мудрое усталое выражение.
– Верно, – соглашается она.
– А твоя мать?
– А что с ней?
– Как вы общаетесь?
– Не знаю. Не плохо. Не хорошо. Хотя, когда мы не ссоримся, мы особо не разговариваем.
– По выходным она подвозит тебя до работы. Вы же наверняка разговариваете в машине.
– Не особо. Это такое раннее утро. Мы просто садимся и едем.
– По-моему, работа в пекарне – это слишком. По выходным нужно отсыпаться. Развеиваться.
– Мне нужна работа, – отрезает она, потому что мистер Кингсли так же, как ее мать, вряд ли поймет ее неумолимое стремление к собственной машине. Она не замечает, что ее тон предполагает немногословную гордость нищих – особенно в паре с ее гардеробом панковских лохмотьев. Она, конечно, злится из-за отсутствия в жизни бледно-голубого кабриолета «Карманн-Гиа», но все-таки знает, что не бедная. Не богатая, понятно, – какое там богатство в двухкомнатной квартире с меловым крестиком и древней «тойотой» ее матери. Но и не бедная.
Какое-то время он, задумавшись, молчит.
– Вы с Дэвидом из очень разных миров.
– В каком смысле?
– Дэвид – из мира привилегий.
Она не удивляется, откуда он это знает, угадал ли.
– Наверное, побольше меня.
– Он не работает.
– Нет. Ему не надо. В шестнадцать мама и Филип купят ему машину.
– Кто такой Филип?
– Его отчим.
– А. Давно?
– Вряд ли недавно. У его мамы двухлетний ребенок от Филипа.
– Значит, Дэвид – старший брат, – говорит с улыбкой мистер Кингсли.
Она тоже улыбается такому определению Дэвида.
– Он уже им был. Он старший и от первого брака матери. Потом она ушла от его отца к Филипу – Дэвид думает, из-за денег. У его настоящего папы никогда не было денег. Дэвид говорит, его родители – мама и настоящий папа – подожгли дом его детства ради страховки. Так что в этом смысле и он не из такой уж привилегированной семьи, – заключает она, ошарашенная собственным потоком признаний.
Но мистер Кингсли не осуждает ее жажду говорить о Дэвиде. Не осуждает ее захлебнувшуюся неуверенность, когда она замолкает. Он наклоняется над углом стола и берет ее за руку.
– Вы хорошо узнали друг друга, – замечает он.
Она немо кивает, вновь перенеся дар речи от языка к глазам.
Тем вечером, когда Джоэль высаживает ее после десяти, ее мать сидит в халате за кухонным столом. Обычно к этому времени она уже за закрытой дверью спальни. Ее каштановые волосы, пронизанные игривыми седыми локонами, спадают на плечи. У нее на ногах мужские спортивные носки.
– Звонил твой учитель, – говорит она.
– Кто?
– Мистер Кингсли.
– Звонил мистер Кингсли? Зачем? – В грудной клетке Сары бросается врассыпную стайка каких-то перепуганных животных – перепелок? мышей?
– Понятия не имею зачем. Я только знаю, что он сказал. Он звонил, чтобы спросить о твоей работе в пекарне. Спрашивал, не могу ли я тебя оттуда забрать ради твоего здоровья и благополучия. Похоже, он думает, будто я тебя заставляю и забираю все деньги себе.
– Я никогда ему такого не говорила!
– Я ответила, что никак не контролирую, чем ты занимаешься, хоть в пекарне, хоть где угодно. Хотелось бы знать, с чего он решил, что имеет право звонить из-за этого.
– Не знаю, мам.
– Я была бы только рада, если бы ты уволилась и мне не приходилось возить тебя туда по утрам в оба выходных, но ты так уперто решила купить машину, ты так веришь, будто остаться без машины в пятнадцать – это какое-то ужасное лишение, что умудрилась меня убедить, будто