Пустое снится, милый, страшно в нем, темно, и только шорох крыльев, без свечи не видных, и ветер за окном закрытым у-ууууууу… всё заметает, заметает всё. И мать твоя раскладывает в коридоре старые газеты, чтобы мы с тобой не натоптали. Где тут? Что всё?
В аквариуме школьном рыбке золотой со стеклянными глазами желаний много мы загадали, но ей, наверно, надоело строить замки из корыт. Мечты мои о будущем, любимый, прошлое напоминают. Вернуть, вернуть, вернуть! И все начать опять…
Туда вернуть, где горка, а под ней с помятым боком мячик. Где пахнет медом осень, а весна – дождем и где сосульки все как леденцы. Туда, родной, где суп из одуванчиков, а чай – из лужи. Где клад зарыт за школой, птица золотая и звезда над башней. Где прошлого не страшно, жизнь в начале и вот-вот гроза…
А помнишь, Саня, те волшебные часы? Я их случайно, убираясь, сегодня в нижнем ящике нашла… Опять цвела в саду та самая сирень, тот самый воробей скакал по кромке лужи, скрипели старые качели, в небе простыни захлопали, как паруса, корабль отходил обратно, кот Степан, убийцами убитый, сидел живой на лесенке, под мачтой, и умывался от дождя, а с веток все летели солнечные брызги…
А помнишь, как мы стрелки на часах с тобой переведем вперед под партой – и уже звонок! А если воскресение к сумеркам и понедельник на носу и никуда не деться, вернем на день назад и так сидим и смотрим друг на друга. И довольны. Довольны, дураки! Как будто правда больше понедельника не будет…
А воскресение всегда… Часы волшебные придворного кота Степана воскресят. Корабль нас дождется. Будет чай из лужи. Солнце. Лакричная карамель и сны.
Твоя Т. Б.».
Глава 9
Рынок
Едва за полночь повернули стрелки, поведя отсчет иному дню, Бобрыкин ненавистный Шишину во сне явился. Нечеловеческая злоба читалась в искаженном ревностью лице его. С глазами алыми, играя желваками, Бобрыкин, в длинном бархатном халате, по черной лестнице спускался с мусорным ведром в руке. В ведре, похрустывая банками пивными, среди картофельных очисток, хлебных корок, шелухи, в зловонной гуще, сидел сам Шишин, ногами и руками упираясь в бак. Себя во сне увидев, он похолодел и, ослабев, скорее голову прикрыл руками и, сжавшись в запятую, заскулил.
– Цыц, шиш собачий! – с кривой усмешкой, будто пережевывая стекла, прикрикнул ненавистный, ненавистный! И, лязгнув крышкой, вытряхнул ведро.
– Ну что блажишь, скулишь, как пес чумной?! – заглядывая в комнату, седая, страшная со сна спросила мать и, мрачно цокая губами, скрылась.
Слушая шаги, которые всегда под утро за стеной ходили, Шишин быстро в воздухе водил руками, закрыв глаза, отряхивал с пижамных складок шелуху и гниль и, окруженный банным паром, долго стоял, переступая под горячим душем, оглядываясь, будто шел куда-то торопясь или бежал. И пеной земляничной тело под пижамой обмывал.
– Завтракать иди, размылся! Дурь не отмоешь, сколько ни скреби! – в дверь постучав, сказала мать и, не дождавшись, погасила свет. Она всегда гасила свет, не дожидаясь.
Он вылез, в темноте держась за скользкий ванный борт, содрал пижаму, вышел, оставив мокрым комом на полу…
По Чистым четвергам мать посылала Шишина на рынок: молочка живого литр возьми с цистерны, творожка, сметанку, триста грамм, на борщик, чтоб не больше мне, смотри. А то навалят! Увидят, что дурак, навалят, и пойдешь, как навалили, за бери живешь! Изюму, кураги – они там знают, сколько дать тебе. Селедки – у армян, у них хорошая, молоковая. У наших подряннее, плоская, жирами вся в икру. Овсяного печенья весового. Чтоб не как в прошлый раз – зубов переломать. Сосисок развесных штук десять… пять! И «докторской» сто грамм на ужин, сальца, дарницкого и батон. Батон и можешь кекс. Нет, кекса не бери! Задрали цену, паразиты, сволочи, собаки! Что только удавиться с них. Лимон и мандаринов килограмм. Их там, где курага. Они там знают, сколько дать тебе, какие. С косточками не бери. Так и скажи, без косточек чтоб были! С косточками сами пусть едят, их свиньям только жрать. Без косточек не будет мандаринов, то лучше апельсинов полкило. И курицу, где ты берешь сосиски. Где ты берешь сосиски, помнишь?