На почте было тихо и тепло. Какие-то старушки копошились за письменным столом, у батареи жалась неразобранная елка, очередь молчала, пылился в кадке фикус, новогодние гирлянды дрожали по углам, в межоконье спали мухи, перьями цветными на улице кружился снег. Жужжала тишина.

Шишина в окошке девушка узнала и улыбнулась, кутаясь в платок. «Как моль прожрала», – хмуро думал он, разглядывая волосы почтарки, нос ее кривой и длинный и узенькое призрачное ухо, зачем-то дважды отраженное в стекле.

– Так много писем пишете, мужчина, что же за работа у вас такая? – спросила та приветливо и с лаской заглядывая Шишину в глаза.

– Мне пишут – я пишу. Работа – как работа, – буркнул, отводя глаза.

«Да и сама как моль», – с тоской подумал он, внимательно считая сдачу, и, спрятав под обшлаг конверты, вышел.

Из снежной пустоты вздохнуло, ухнуло, завыло, обкусывая уши, понесло, толкая и крутя по слезной стыни, вдоль тусклых ламп фонарных, от пятна к пятну. Навстречу из небытия бежали люди-тени облепленные вихрями взбешенных белых пчел… Забралом лязгая, промчался мимо Шишина гараж-железный. Гавкнул хрипло из-под арки пес. Хромая проскрипел засахаренный горб «победы» синей, с вырванным крылом и мертвым глазом. Торжествующе мигнула в ржавом небе вышка. У забора ветер свистнул, тряхнул и потащил из снега старый клен, но не осилил, бросил, огляделся и, Шишина во тьме не рассмотрев, завыл разбойничьи и жутко, бросился назад, на площадь, другого дурака искать…

Он быстро пересек до половины детскую площадку, огляделся и, нырнув под горку, из-под ступеней посмотрел наверх. Танюшино окно приветливо смотрело абажуром рыжим, занавески с львами обнажали край кухонного стола. Она вошла…

– Здорово, Шишкин лес, брателло! Ну как тут с коммуналкой, топят? Не дует? В щели не свистит? А то смотри зови, по старой дружбе помогу законопатить! – от подъезда пообещал Бобрыкин ненавистный, ухмыляясь, махнул рукой и скрылся.

Мир заклокотал опять, вцепился в горло, затряс над головой ледовый желоб, затявкал, и завыл, и закружился, толченое стекло к забору унося.


– Все носят, носят черти паразита! Господи, прости, никак не унесут. Снимай, не натопчи! – сказала мать, из кухни выходя, и, хлопая руками, шурша газетами, прошла по коридору. Над ней кружилась моль.

Он отшатнулся. Руками в страхе отмахнул седую жуть с лица…

– Все барахло твое, труха твоя! Заводчик! – обратно проходя, все так же хлопая руками, бубнила мать. – Смотри: тебя сожрет, как всю крупу сожрала. Как все мозги твои! Есть будешь?

– Позже – да.

– Запозже моль сожрет, – пообещала мать.

Развесив мокрое по шкафу, в комнату свою пошел, на дверь закрылся и, в нижний ящик от моли с матерью свои покупки спрятав, подошел к окну, письмо Танюшино из рукава достал и дальше стал читать…


«А я сегодня убиралась целый день. У нас в муке, крупе позаводилась моль. И в банки, хоть они закрыты, тоже пробирается зараза. Или сама заводится, из ничего? Из этих корок апельсинных, что специально от нее кладу в шкафы?

У вас есть моль? У нас она повсюду. Мне кажется, она съедает все… Съедает время, память, даже сны, чтобы леденец в кармане летней куртки стал похож на кокон шелкопряда, а яблоко каштана сгрызла черная труха.

Она – как дворник, что учительницу музыки убил. Сгребает листья над разрытой ямой, метет, метет и граблями шуршит… И жизнь как будто снится, снится всё, и сны ее из выцветшего ледяного дыма.

Ты помнишь, Саша, за забором школьным, в траве полынной, облако из мух… и листья, листья… и слипшаяся, как будто дегтем перемазанная шерсть… Какая страшная становится земля, едва припорошит ее седое в снег истолченное просо! Как ветер дует изо всех щелей!