«Может, отпросилась? Но Любовь Григорьевна ничего такого не говорила перед тем, как попрощаться», – размышляет она, принимаясь за подготовку медицинского столика: скоро предстоит делать обход.

После того как все плановые обязанности завершены, время подходит к двенадцати ночи. Сабине нравится это время, наполненное тишиной больничных стен, неясным, но уютным светом желтоватых ламп и ощущением полной оторванности от остального мира. Днем в больнице постоянно какое-то движение, само здание, кажется, дышит вместе с каждым шагом пациентов, прогуливающихся по коридорам, голосами персонала и посетителей, всей этой лишенной всякой особенности суетой. Ночью же совсем иное дело: мысли ни на что не отвлекаются, поглощены созерцанием вещей, как они есть. Будто школьник, впервые оказавшийся в школе после ее закрытия, робеет, а затем тянется сделать шаг к темным провалам окон, дверей, и привычные силуэты преломляются, приобретают для него наполненность, смысл, прежде ускользающий от понимания.

Сабина решает сделать небольшой перерыв, чтобы перекусить за чашкой чая. В комнате отдыха у медперсонала было оборудовано небольшое место под холодильник, микроволновку и электрический чайник, поэтому там всегда можно было подкрепиться. Оказывается, старшая медсестра оставила ей полноценный ужин: в пакете контейнер с супом и завернутый в промасленную бумагу кусок сладкого пирога. Только тут девушка чувствует, насколько проголодалась, и в два счета разделывается с едой. Маша так и не появляется. Когда Сабина возвращается на сестринский пост, на часах уже половина первого.

Она успевает отодвинуть стул на высокой крутящейся ножке и даже делает движение, чтобы сесть, когда ощущает какую-то неправильность, словно в привычную мелодию вмешался посторонний звук. Запах. Сладость душного парфюма и обожженное железо плавят ее легкие, стекают вглубь пищевода, цепляются за внутренности, таща их на поверхность. Через усилие она вытягивает шею, пытаясь рассмотреть что-то, лежащее на полу с другой стороны стойки и чего прежде там не было. Вечернее освещение тусклое, тени перекатываются друг в друга, сплавляясь в линии и наклоны.

Чьи-то… ноги? Она видит ноги в белых штанах с красным абстрактным рисунком и серых кроксах с россыпью джибитсов[1]. Девушка чувствует, как тело деревенеет, стопы и ладони наливаются тяжестью. Сабине кажется, что проходит целая вечность, прежде чем она медленно обходит стойку, одновременно стремясь и боясь увидеть человека, которому они принадлежат. Когда ей это удается, то внутренности резко сворачиваются узлом, а горло охватывает оцепенение, сжимая голосовые связки. Она не может открыть рот, губы склеены, веки отказываются опуститься даже на мгновение. Поэтому Сабина смотрит. И смотрит. И смотрит.

Витая деревянная рукоятка ножа в солнечном сплетении, мертвый взгляд, и так много крови…

Сознание схлопывается вместе с легкими, перенося Сабину туда, где ей снова тринадцать лет и кто-то кричит, все залито алым: стены, пол, мебель, она сама. Кровь набивается сладко-гнилостной ватой в горло, выжигается на сетчатке, проникает в самый центр мозга. Мама смотрит на нее широко раскрытыми растерянными глазами, обе руки крепко сжимают скользкий от крови нож. Ей хочется убежать или спрятаться от этого взгляда, накрыться одеялом с головой и притвориться спящей, но она знает, что все будет иначе. Тело на полу дергается в последний раз и замирает. Запах повсюду, он оседает на коже, пропитывает одежду, мысли, становится частью чего-то внутри. Хочется перестать вдыхать его, но не получается, каждый вдох дольше выдоха, невозможно остановиться. Ведь она все еще жива.