– Вот тебе и слепой, – задумчиво сказала та, отложив книжку и усевшись на кровати с поджатыми под себя ногами. – Если бы все были такими слепыми… – Она покачала головой и, взяв тыковку, приложилась к трубке. Потом отдала ее подруге. Беба с удовольствием втягивала терпкий, горьковатый напиток, пока тыковка не опустела. Потом снова долила ее кипятком.

Мате полагается пить молча. И они – горожанки, выросшие среди асфальта и железобетона и воспитанные на голливудских фильмах и детективных романах, – пили его в торжественном молчании, передавая друг другу выдолбленную тыковку и по очереди потягивая напиток че-рез трубочку; сто лет назад их бородатые прадеды, перегонявшие гурты скота через бескрайние просторы пампы, так же молча передавали мате из рук в руки на вечерних привалах, сидя вокруг костра на брошенных на землю седлах, когда тихо звенит гитара и в огромном небе алмазами дрожит и переливается Южный Крест…

– Что же он тебе ответил насчет аванса? – спросила наконец Линда. – Отказал? Мой всегда отказывает.

– А мой – нет, – с торжеством в голосе ответила Беба. – Знаешь, что он сделал? Я рассчитывала самое большее на пятьсот, но в последний момент набралась храбрости и попросила тысячу, а он дал две.

– Серьезно?

Линда опять улеглась и, не глядя, нашарила возле себя пачку сигарет и зажигалку. Закурила и Беба.

– Ну что ж, поздравляю, – продолжала та. – Но только смотри, мне такая щедрость кажется подозрительной.

– Ничего не подозрительная, мы просто договорились, по-деловому. Я сказала, что эти деньги отработаю. У него много заказов.

– Такие авансы обычно приходится отрабатывать в постели, моя дорогая. И ты это знаешь ничуть не хуже меня.

Линда взглянула на подругу и снова взялась за чтение.

– С тобой просто противно говорить, – после недолгого молчания сказала Беба. – На все ты смотришь как-то так…

– Как «так»? Я знаю жизнь немного побольше, чем ты. Вот и все. Да и ты ее знаешь, не прикидывайся.

– А я и не прикидываюсь… Просто я верю, что он порядочный человек, – упрямо повторила Беба, катая в ладонях пустую тыковку. – Вот! А это главное – когда веришь.

– Слушай! – сказала Линда, откладывая книгу. – Когда ты перестанешь быть дурой, интересно знать? Затвердила, как попугай: «верю», «верю»! Вспомни, что у тебя получилось с твоим Джонни Ферраро! Ты тогда тоже мне доказывала – «порядочный», «из хорошей семьи», «сын фабриканта». А ему только и нужно было с тобой переспать. А потом: «Adios muchachos!»3.

– Не смей о нем упоминать – сейчас! – вспыхнула Беба, вскочив на ноги. – Как тебе не стыдно! У тебя нет ни капельки простого…

Ее прервал стук в дверь и голос хозяйки:

– Сеньорита Алонсо, к телефону!

– Иду, донья Мерседес! – громко ответила Линда, лениво вставая. – Дай-ка мне халат. И не вопи, я тебя просто предупреждаю. Понимаешь?

Через пять минут она вернулась и, торопливо стащив халатик, через комнату перебросила его подруге.

– Толстяк Эусебио достал кучу контрамарок на «Лили», на десятичасовой, – сообщила она, распахнув скрипучую дверцу шифоньера. – Кажется, там собралась вся наша банда. Идешь?

– Не хочу… – покачала Беба головой, смотря куда-то в окно.

– А я пойду. Дочиталась сегодня до одури… Ты почитай, не оторвешься.

– Ладно, – так же рассеянно кивнула Беба.

Линда оделась и ушла. Беба побродила по комнате, бесцельно трогая вещи, потом закурила и легла, выключив свет. Вспомнив о Джонни Ферраро, она поплакала – не так, как плакала год назад, а просто по привычке и от жалости к себе. Две выкуренные подряд сигареты оставили после себя горький привкус; она встала, почистила зубы и тщательно прополоскала рот. В коридоре дон Пепе оживленно обсуждал с кем-то шансы жеребца Патрисио, где-то через улицу Карлос Гардель рыдающим голосом пел одно из своих знаменитых танго, за стеной уныло и настойчиво тренькал неумелый гитарист. Беба ворочалась с боку на бок, пытаясь уснуть. Когда в час ночи вернулась Линда, она еще не спала. Та начала раздеваться в темноте, едва слышно мурлыкая такты какой-то незнакомой песенки.