Что же касается борьбы, то я ни минуты не предполагал, что результатом может стать освобождение. Я не ждал его и не думал о нем. «Мой дом – тюрьма», – услышал я от кого-то тогда же и не забывал этого. Но еще ближе была мне классическая советская поговорка «был бы человек, а статья найдется». Человек – я – у них уже был, какую (или какие) они найдут статьи, я не знал, но понимал, что даже по диким советским законам организовать против меня дело было не так легко. При этом я внутренне совершенно не считал себя хорошим человеком – сознавал, что создал массу проблем, если не принес несчастья, и жене, и матери, и друзьям. Часами лежа на кафельном полу, подсчитывал грехи, совершенные в жизни, иногда даже примерял их к Уголовному кодексу и думал, сколько лет по справедливому суду я должен был бы получить. Как странно: эти подсчеты позднее, в другой камере, наложились на прочитанный рассказ Мельникова-Печерского о старообрядце, просидевшем на каторге по ложному обвинению 25 лет и отвечающем: «Без вины никто не страдает».

Но меня собирались судить за то, в чем я не считал себя виновным, и я не только не собирался (да и не смог бы) становиться лакеем, но и решил бороться – то есть создать им максимум проблем.


Для начала, кажется еще в камере голодающих, я узнал, что можно написать жалобу генеральному прокурору и что от голодающего она будет рассмотрена.

Я написал, что вопреки моим протестам следователь Леканов допрашивал во время обыска в Киеве мою больную мать, от которой только что ушел врач, предписав отсутствие любых нарушений постельного режима и волнений. После этого, увидев, как моих голодающих соседей вызывают на допросы, возят в суды, и понимая, что так называемое искусственное питание (смесь, вливаемая через трубки в желудок) не равноценно нормальной, хоть и тюремной, еде, и желая сэкономить силы для предстоящей борьбы, я прекратил свою первую и такую важную для меня голодовку. Все мои размышления в эти недели не стоили бы ничего – мало ли что человек придумает, оказавшись внезапно (а это всегда внезапно) в тюрьме, – если бы именно они не определили всю мою последующую жизнь до сегодняшнего дня.

«И ответил он с тоской: – Я теперь всегда такой», – как писала в детском стишке Агния Барто.

Окончание первой голодовки

Когда я объявил об окончании первой голодовки, меня перевели в ту же камеру Матросской Тишины, куда привезли из КПЗ. На этот раз никто не пытался заставить меня тащить свой тюфяк, и больше никому в тюрьмах (кроме соседей) я не позволял говорить мне «ты». В камере все было по-прежнему, даже человек с килограммом сахара никуда не делся, но толку от него для тюремной администрации было немного. Это был рядовой малограмотный стукач из тех, кого после суда оставляют досиживать срок в следственном изоляторе, одних – «баландерами», других – «наседками».

Тут мне хотелось бы привести одно соображение. Когда человек оказывается в камере впервые, то спустя некоторое время следователи о нем как бы забывают (на самом деле группируют материалы). И одно это может его запугать и полностью дестабилизировать: «Про меня забыли… Что же со мной будет? Что дальше?» Но я человек спокойный, да еще и очень помогла голодовка – мне уже было ясно, как я отношусь к тюрьме, к следствию, к своему будущему, – и на меня этот прием совершенно не действовал. Я употребил это бесполезное время на то, чтобы написать десяток жалоб в прокуратуру, но лишь одна – первая, из камеры для голодающих, многое определила. Больше для развлечения я писал раз за разом, что был незаконно арестован.