– Синицин!

– Я. – Широко открыл глаза толстяк, с пакетами на ногах.

– Есть, Синицин. Ставим «птицу».

– Понаморенко!

– Я! – Рявкнул здоровый, с фиксой.

– Морозов!

– Ма… Ма… – Начал заикаться перетрухнувший бугай.

– Что, гад, маму вспомнил? Раньше, о матери думать нужно было. Когда закон нарушал! – Взорвался Труба.

– Морозов – я… – Пробормотал бугай.

– Ладно, есть Морозов.

– Пилигримов!

– Я! – Бодро отозвался чернявый, глядя на капитана невинными глазами.

– Цыган?

– Белорус. – Уверенно сказал Пилигримов.

– Это мы, еще посмотрим… – Пробормотал, себе под нос, Труба.

– Леонович!

Последовала тишина.

– И, Леоновича нет. Разберемся… Гулиев!

– Это – я. – Сказал «расстрига».

Труба немного помедлил, разглядывая список, в котором никаких фамилий больше не значилось и, холодея от неопределенности, спросил:

– И, что-то я Рахметова не вижу.

– Они, с Леоновичем, за пайкой пошли. – Торопливо сообщил Морозов.

Сердце капитана Трубы стало биться чаще.

– Давно? – С полным безразличием, спросил он.

– Да должны уже подойти, скоро…

– Ладно. А, этот Бабанский, где? – Неизвестно зачем спросил Труба.

– Бабанский? – Раздался голос, из глубины развалин.

Это очнулся от хмельного забытья политолог, которого, после того, как он вырубился, положили, где подальше, чтобы не мешался под ногами.

Все – и конвоиры, и арестанты, разом повернули головы в ту сторону, откуда раздался голос, и увидели встающего над кучей хлама, словно над бруствером окопа, Бабанского. Арестанты привыкшие к его обществу, ничего нового, для себя, не увидели, в отличие от конвоиров, которые видели похмельного оппозиционера впервые.

«Очкарик» был без очков, отчего его близорукие глаза, казались яростно прищуренными. Одутловатое и от рожденья, бледное лицо, казалось в полумраке ангара смертельно бледным. И по этому лицу, вкривь и вкось, шли зеленые полосы, подтеки смешанного с отходами производства, трудового пота. Этот камуфляж издали смотрелся, как боевая раскраска.

– Бабанский, здесь. – Сказал оппозиционер, сдерживая икоту.

И, тут в костре рванула, оставленная без присмотра, кабачковая семечка.

Арестанты разом присели, не опуская рук.

Конвой, плашмя упал на землю.

При виде, встающего, из укрытия, то ли терминатора, то ли смертника, младший сержант Волохович, положил палец на спусковой крючок, а, когда рвануло, ему показалось, что тот бросил гранату. Упав вместе со всеми и не сомневаясь, что все сейчас начнут отстреливаться, и только он один медлит, Волохович, не глядя, пустил длинную очередь в ту сторону, где из укрытия вылез экстремист.

К счастью, для Бабанского, пули пошли верхом, продырявив потолок в дальнем конце ангара.

Тут рвануло, во второй раз. Это было последнее, неизвестно, как застрявшее в углях разлетевшегося костра, семя «кабачка киватого».

Снаружи раздался пронзительный крик:

– Засада!

После этого, у Васи Волоховича, не осталось никаких сомнений, в реальности разворачивающегося сражения, и он пустил, в пугающий полумрак, еще одну очередь.

Капитан Одиноков, в коротком броске, достал его. навалившись, прижал автомат подчиненного к земле, но было поздно. Трое оставшихся автоматчиков уже осатанело палили, короткими очередями в разные стороны, отбиваясь от нападения.

Снаружи, участники рейда, после взрыва и первых выстрелов, залегли, упав в жидкую грязь. Причем, никого уже не тошнило. Вонючая жижа, сразу, стала родной и близкой. Второй взрыв и последовавшая, вслед за этим, стрельба, не оставляли сомнений, что их товарищей сейчас убивают.

Старший сержант Пшеничный, который весь день поддерживал себя в тонусе, совершая короткие вылазки в ближний к управлению магазин, понял, что его час настал.