– Нормально. – Сказал Рахметов.

– Знаешь, сколько с утра у Пищеблока перекупщиков?

– А, то!

– Там, конечно и свои гонят. Но у них – чемергес, а у нас чистая чача! Наш продукт уходит со свистом. – Румын зевнул.

– Мужики, давайте допивать и спать ложиться.

– Я не буду. – Сказал интеллигентный Сергей. – Пусть Рахмет выпьет, здесь первую ночь уснуть трудно.

– А, я выпью. – Сказал Валерьяныч. – Налей мне, сынок.

– И я, и я выпью! – засуетился Очкарик.

Алеша Попович махнул рукой, мол, допивайте сами, я не буду.

Морозов молча подсел к кружке. Ему налили первому. Он выпил и, по-прежнему, молча улегся на свое место.

Коля Колхозник выпивая, сказал:

– Будем здоровы.

– На здоровье. – Хором ответили ему.

Очкарик выпил, громко чмокая. Румын чуть пригубил. В итоге, Рахметову, досталась почти полная кружка

– Тяни, не стесняйся, здесь все свои. – Сказал Румын, укладываясь на нары.

Рахметов выпил и вымыл кружку, над умывальником. Потом закурил, сходил по маленькому и, докурив сигарету, вернулся на место, которое ему, негласно, определили между Румыном и Валерьянычем.

Румын, уже, спал, улыбаясь во сне, счастливый, как дитя. Валерьяныч молча курил, лежа на спине.

Когда Рахметов лег, от окна донеслось тихое похрапывание, постепенно переходящее в звериный рык.

– Ну, Кабачок начал увертюру. – Сказал Валерьяныч, подразумевая захрапевшего Славу.

– Кабачки, они же волосатые.

– Это они сейчас волосатые, а раньше были лысые, как Слава, но Кабачок он – не по этому, а оттого, что на работе завернет пару-тройку кабачковых семечек в фольгу, зажарит на костре, а потом грызет целый день.

От окна донесся могучий рык, постепенно перешедший в тихое всхлипывание.

– Продолжение увертюры.

– Ничего себе увертюра!

– Подожди, – сказал Валерьяныч, посмеиваясь, – скоро начнется симфония. Он, как этих семечек натлущится, его потом всю ночь пучит. Вот тогда будет симфония. Очкастый, как пришел, сразу стал в позу: «Не могу спать напротив параши – я оппозиционный политолог!» Положили его на одну ночь к Славе, так он на следующий день плакал, просился к параше, мол, полюбил ее за одну ночь всем сердцем.

Подтверждая его слова, у окна рванула петарда и по камере потек насыщенный аромат сероводорода.

– Господа, это невозможно! Это, же похуже «черемухи»! – Всхлипнул в своем углу Очкарик.

Общество ответило на его претензии, тихим похрапыванием.

Погружаясь в сон, Рахметов услышал раздавшийся, от окна, очередной выхлоп, а потом в голове закрутились калейдоскопом, какие то смутные образы. Это были веселые омоновцы, танцующие тени на стене, грустная девушка сидящая у открытого окна. Потом все это пропало, и сон стал тяжелым и мрачным. В голове мелькали, только какие-то черно – белые полосы и доносились издалека протяжные паровозные гудки.


Проснулся Рахметов, от общего шевеления, окостеневший и неповоротливый, с затекшей спиной. Воротник рубашки намок от пота.

Суточники, кряхтя и кашляя, сползали с настила и, поочередно, не торопя друг друга, воспользовались услугами, которые им мог предоставить местный санузел.

После этого, все снова улеглись на нары. Тусоваться, по камере, никому не хотелось.

Только Толик, забрался на радиатор и стал смотреть в окно.

– Ты, что угорел, за ночь, пацан? – спросил Румын.

– Там – птичка. – Сказал Толик.

– Ворона, что ли? – Насмешливо сказал Морозов. – Тебе, что на работе ворон не хватает?

– Нет, настоящая птичка….

– Врешь, ты все! Откуда, в городе, птичке взяться. Они, сюда, не залетают.

– Была птичка. Я слышал – чирикала. – Грустно сказал Толик.

Морозов, обращаясь ко всем, покрутил пальцем у виска, но, его, никто не поддержал.