– Врёшь. – сказала Джерис. – Не пошёл бы ты. Да никогда!
– Не то ты ожидала услышать, да? – сказал Таррель и развёл руками. – Думала, там в подземелье вокруг растут цветы и лимоны, а серебро, уже отчеканенное в ардумы, само сыплется в карманы? А потом, как наберёшь, сколько нужно, топаешь ножкой и оказываешься на Дедже? Глупая!
– Я тебе не верю. Ты лгун и всегда им был, Таррель. Убежать хочешь, при том полные карманы серебра набив. Ты его не иначе как жрёшь.
Таррель ударил ладонями по коленям и покачал головой.
– А говоришь, что я всё серебром меряю.
– Ещё как меряешь! И ведь всё никак не хватает тебе, не успокоишься. Ничего, поколотит тебя жизнь, подавишься ею.
Таррель вспыхнул и поднялся.
– Да не было ещё такого, чем бы Таррель подавился! Даже если поперёк горла встанет – глотку себе разорву, выну, и проглочу заново!
– Ну, что ж, глотай. – сказала Джерис и бросила к ногам Тарреля девять дитаров. – Не нужны мне ни твои друзья, ни твои связи, ни ардумы твои.
– Джерис, хватит капризов! Остальные забери! – крикнул Таррель ей вслед.
Тень Джерис в дверях становилась всё короче и короче, пока не исчезла.
День близился к вечеру, а яблоки, пролежавшие весь день на солнце, съёжились, потемнели, и теперь пахли ещё терпче. Старики Шетгори затеяли большой ужин несмотря на скорбный срок. Таррель так и не понял, в честь чего. Особенно рад был Гофа, решивший, видимо, что небеса и Таррель услышали его просьбу о том, чтоб лати Фенгари поскорее покинула их дом.
Лати Фанкель выносила всё новые и новые блюда, приготовленные пусть не самым искусным образом, но с душой, и чувствовалось в них тепло рук доброй старой женщины.
Единственное, что не давало Таррелю насладиться последним вечером с Шетгори – это ожидание близкого объяснения с ними, с людьми, принявшими семь Эгар назад чумазого мальчишку-оборванца с мешком непонятного барахла и помощью по дому вместо уплаты за жильё. Только сейчас осознание того, что Шетгори, возможно, единственные люди на Эллатосе, которые не побоялись держать под своим домом страшные и очень далёкие для их понимания вещи, повергло Тарреля в тяжелую задумчивость.
– Арнэ, я иногда думаю, что ты – само небо. – робко улыбаясь, сказала Фани. – Только на небе так скоро могут сменяться солнце и тучи.
– Боюсь, что я и сам теперь последний раз вижу на этом небе солнце. – ответил Таррель, выдавив улыбку.
– Почему это? – обеспокоенно сказал Гофа.
Таррель вздохнул и откинулся на спинку стула, уставившись в крохотное пятнышко на скатерти. Старики переглянулись между собой, поняв, что дела, видимо, совсем плохи: обычно на расспросы Таррель либо отмахивался, либо сердился, но теперь его усталое лицо с нахмуренными бровями и поджатыми губами, ровно как и тяжёлое молчание, никак не разрешающееся словами, обеспокоило их.
– Фани, Гофа. – наконец сказал Таррель. – Я не мастак по части красивых слов и прощаний. Но, боюсь, нам с вами придётся расстаться. Скорее всего, очень и очень надолго.
Шетгори молчали, уставившись на него.
– Я понимаю, как вам, должно быть, обидно только встретить меня на пороге и вот снова провожать. Но я теперь должен уехать из Гаавуна. И, клянусь, не знаю, когда вернусь. И вообще вернусь ли. Поэтому заранее дам распоряжения о своём имуществе. – сказал он и постучал пальцем по столу, указывая на подвал под ногами.
– О, небеса, что ты говоришь такое, Арнэ! – воскликнула лати Фанкель и заплакала. Таррель стиснул зубы, заставив себя не заметить этого, и продолжил:
– Не хочу, чтоб мои вещи стесняли вас. Но мне не успеть вывезти всё. Я корю себя за это. Поэтому сделаем так. Я даю себе времени три Эгары. Если буду жив, но не смогу вернуться к этому сроку, непременно пошлю вам весточку. А если её не будет – слушайте внимательно. Дверь запечатана, её без меня не открыть. То на вашу же пользу, если придут обыскивать. Так что, Гофа, придётся подкопать. Все добро, какое там есть, выносить – и жечь с щепоткой соли и листом бисы, жечь нещадно. Голыми руками не касаться! Всё что есть, не глядя, жжём. Поняли?