А тогда мы молча помянули Леху, закусили луковицей и черным хлебом. Тризна у гробовой плиты была недолгой, и вскоре мы разошлись, у каждого уже были свои заботы, срочные дела. Лехи не стало, а нам предстояло еще жить и добиваться чего-то в этой пока что неведомой, но прекрасной жизни.
Как-то тоскливо стало в нашем маленьком переулочке без Лехи. Возможно, это было оттого, что я стал взрослей и по-другому смотрел на мирок, где жил до службы в армии. А может быть, потому, что из Лехиного дома подозрительно смотрели на нас новые жильцы – родственники бабки Сани. Они, по-моему, единственные из всех нас, знавших Леху, радовались его гибели.
В поисках лучшей жизни разъезжались по стране мои добрые соседи, и вскоре переулочек наш стал для меня не только тесным и тоскливым, но и чужим. Чужие люди вокруг, чужие разговоры. Чужие воспоминания.
Вскоре и мои родители, так и не найдя в таежном Хабаровском крае того, что искали, продали дом и выехали в Подмосковье, благо что и там вслед за Дальним Востоком начали появляться неперспективные деревеньки, жители которых на пике урбанизации устремились в города, пополняя ряды лимиты. Нашли там хороший дом с большой усадьбой, который обошелся им буквально за гроши. Немного было желающих жить в глубинке, месить там сапогами грязь. Однако в деревне я не ужился, уехал в Москву, трудился на заводе, затем окончил журфак МГУ и теперь работал специальным корреспондентом в редакции одной из центральных газет. Куда только ни заносила меня репортерская жизнь, но с особым трепетом и радостью я приезжал в Хабаровск, на свою малую родину. Поселок, где я родился, располагался в пригороде, и частенько свое свободное время мы мальцами проводили в городе. У каждого были там свои любимые места. Были они и у меня. Парк со стоящей на возвышении старинной церковью Рождества Христова притягивал меня особенно. Вовсе не вера в Бога толкала меня туда, а ощущение причастности к интимному таинству, непонятному и запретному. Частенько, втихую от родителей и друзей, приезжал я сюда, слушал перезвон колоколов, глазел на крестные ходы, особенно любил торжественные воскресные службы. Мне все эти действа были интересны. Интересны хотя бы потому, что все, связанное с церковью, ее служителями и Богом, было для меня, как и для большинства моих сверстников, под запретом. Я лицезрел таинство, происходящее в храме, и воображение мое рисовало такие чудодейственные картины, что я чувствовал себя и художником, и поэтом, и врачевателем человеческих душ, ощущал себя необыкновенным человеком, способным на большие и славные дела. Здесь я мог думать и говорить Богу все, что хотел, и он никогда не прерывал меня. В школе мне говорили, что Бога нет, но я все равно рассказывал ему обо всех своих обидах и чаяниях или просто молча фантазировал. Не знаю, почему, но с тех лет я навсегда сохранил где-то в глубине сердца тихую умиротворенную любовь к храму моей юности.
И когда удавалось побывать в городе моего детства и юности, я всегда выкраивал часок, чтобы зайти в лоно таинственной и величественно торжественной, всегда готовой принять странника церкви. И хотя в городе уже построены более величественные и восстановлены более древние храмы, меня, несмотря ни на что, всегда тянуло на Ленинградскую, к этому неказистому святилищу которое навсегда осталось для меня чудотворным.
Все это промелькнуло в моей памяти в одно мгновение. Леха Переверзев шагнул навстречу, и наши пальцы сошлись в крепком мужском рукопожатии. Трудно было сдержаться от бурных восклицаний, выражений восторгов и искренней радости, но каждый понимал, что здесь не место для этого, и мы, не сговариваясь, стали пробираться к выходу, аккуратно обходя верующих.