– Вот, – сказала она, – мой наследник.
Я знал, что нелегко живется бабке. Были у нее, конечно, и дети, и внуки, но навещали редко. Приезжали обычно осенью, чтобы поживиться урожаем из бабкиного сада. Все остальные заботы о ней пришлось взвалить на плечи соседям. Уже потом от Лехи мы узнали, что у него с бабкой Саней уговор. Он будет за ней ухаживать, помогать до самой смерти, а она оставит ему в наследство дом и сад.
В детдоме Леха проучился девять лет, и осенью мы с ним пошли в один класс, в выпускной. Класс был небольшим, человек двадцать, это все, что осталось от трех восьмых, а затем и от двух девятых. Дотянуть до десятого класса у многих из моих сверстников не хватило желания.
После окончания школы, до армии, мы с Лехой работали механизаторами, благо что в школе получили две специальности – слесаря и механизатора.
Похоронили бабку Саню, и Леха стал полноправным хозяином дома и сада. Правда, первое время надоедали родственники, которые попытались даже судиться с Лехой, но у них ничего тогда не вышло.
За время учебы и работы мы сошлись с Лехой довольно близко. Часто проводили вместе свободные часы, даже влюблялись в одних и тех же девчонок.
Было видно, что после холодно-неуютного детдома Леха понемногу отходил, исчезли его затравленность, обособленность. Он стал общительным, добрым и веселым парнем, без всяких комплексов. И все-таки от нас отличался. Во-первых, потому, что был человеком слова, если что-то обещает – расшибется в доску, а сделает. Во-вторых, был скуп, не любил транжирить то, что доставалось ему нелегким трудом, копил про черный день. Возможно, эта черта присуща только человеку, познавшему нужду, тому, кто прошел через все тяготы детдомовской, унизительной, жизни. Несмотря на это, мы, сельские пацаны, с удовольствием водились с Лехой. Помогали ему по хозяйству, и всегда двери его дома, как и его душа, были открыты для нас.
В армию его забрали первым. Чтобы дом не пустовал, он сдал его на два года городской семейке, которая использовала усадьбу вместо дачи, перечисляя деньги на Лехину сберегательную книжку.
Недели через две призвали в армию и меня.
Мы не знали ничего друг о друге больше полугода, пока однажды родители не переслали мне Лехино письмо со странным адресом. Там стоял всего лишь номер полевой почты. Замполит роты, где я служил, объяснил, что, по всей видимости, мой друг служит за границей. А где, трудно сказать. Я написал. Леха ответил. Я снова написал, но больше не получал от него ни единой весточки. Уже перед увольнением в запас родители написали мне, что на Леху пришла похоронка, что вскоре из Афганистана прибыл цинковый гроб, и военкоматовская похоронная команда без излишней помпы закопала его на сельском кладбище, придавив могилку тяжелой гранитной плитой.
Я по приезде домой ходил с одноклассниками на кладбище, читал выбитые на камне строки:
ПЕРЕВЕРЗЕВ АЛЕКСЕЙ ИВАНОВИЧ
02.03.1969—11.12.1987 гг.
И все. Больше ни знака, ни слова, указывающего на то, что Леха не умер от болезни, не продырявлен ножом в пьяной драке, а погиб, выполняя интернациональный долг. Долг! Да кому он должен был в свои неполные девятнадцать лет и за что? За то, что когда-то спившиеся родители подкинули его в детдом? За то, что в детдоме над ним издевались все, кто мог – преподаватели, старшие мальчишки, просто чужие люди на улице? За то, что, не спросив, погнали в эту чужую азиатскую страну? Никому он ничего не должен, и от этого смерть его еще горше и обиднее. Может быть, тогда, на могиле друга, я так и не думал, может быть, эти мысли были навеяны мне ветром перемен? Может быть.